Мужская верность (сборник)
Шрифт:
– А куда надо?
– Выйди и спроси.
– Не хочу.
Татьяна решила не вмешиваться. Будь что будет… Муж упорно гнал машину в туман. И все это походило на ее жизнь, которая катилась куда-то в безнадежность. Куда она заедет в конце концов? Куда завезет ее судьба.
Все кончилось маленьким немецким городком. Деньги на операцию выделило Министерство культуры. Министр, оказывается, был влюблен в нее в молодости, и над его кроватью висел ее портрет.
Все кончилось маленьким городком и большим профессором по имени Тильман.
Татьяна лежала
Ночью Татьяна слышала: а-а… а-а… Интонация была хриплой. Татьяна решила, что это бараны сменили тему. Что-то им не нравится.
Утром пришла медсестра Эрика. Татьяна спросила на плохом немецком:
– Ночью кричали. Это животные?
– Нет, – ответила Эрика. – Это старый человек.
– Боль? – спросила Татьяна.
– Нет. Пессимист. Он не любит людей.
Как надо не любить людей, чтобы кричать от ненависти.
Нет мира под оливами. Человек одинаково страдает и в запущенной больнице с тараканами, и в отлаженном госпитале с медициной двадцать первого века.
– Он вам надоел? – спросила Татьяна.
– Нет, нет… Совсем нет.
Эрика была рыженькая, со светлыми ресницами, совсем молодая. Татьяна протянула ей матрешку. Эрика первый раз видела, как одна деревянная фигурка выпадает из другой. Это привело ее в восторг. Она смеялась.
Приходила Эльза – этническая немка. Она прежде жила в Казахстане, потом эмигрировала на историческую родину. Получила место уборщицы в больнице и была счастлива. В России она была учительницей.
Эльза меняла простыни, вытирала пыль особыми составами и громко рассуждала о том, что, если бы русский врач получал зарплату Тильмана, он не только бы правильно совместил кость, он пришил бы Татьяне новую ногу за такие деньги.
Татьяна снималась у разных режиссеров. Но она никогда не играла специально плохо или специально хорошо. Она играла, КАК УМЕЛА. Человек умеет или нет. Францевич НЕ УМЕЛ. И деньги здесь ни при чем. Другое дело – больницы. Если бы в нашу больницу вложить миллион долларов, получилось бы не хуже этого госпиталя.
– Не получилось бы, – сказала Эльза.
– Почему?
– Потому что из миллиона половину украдут. И вторую половину тоже украдут.
– Ты рада, что уехала из России? – спросила Татьяна.
Эльза мрачно замолчала. Потом сказала:
– А наши старики очень быстро умирают здесь.
– Почему?
– Без России не могут жить. Кто Россию вдохнул, без нее уже не может.
Эльза ушла и увезла на тележке свои моющие средства.
Татьяна лежала и смотрела за окно. За окном – холмы, покрытые зеленью всех оттенков: от серого до темно-малахитового. В отрыве от холмов, на крупном плане – молодая елка. Ее ветки растут почему-то вверх.
Фестиваль, море, Алеша Горчаков – все ушло, отдалилось. Татьяна смотрела на прошедшие дни, как из окошка самолета, когда земля стремительно удаляется и скрывается за облаками.
Однажды раздался долгий звонок. И она услышала слабый голос Алеши Горчакова:
– Дорогая моя…
– Ты что, – испугалась Татьяна. – Такие деньги…
– Это не мои. Я со студии звоню.
– А что ты звонишь?
– У
– Нет. Не я. Кто-то другой.
– Ты мучаешь мое подсознание. Я не могу спать.
– Что ты хочешь? – прямо спросила Татьяна. – Ты хочешь, чтобы я кому-то позвонила? Похлопотала за тебя?
Он молчал.
– Я тебе помогу, – сказала Татьяна. – Не надо играть в роковые страсти. Я просто тебе помогу, и все.
Он молчал.
– Кому звонить? – спросила Татьяна.
– Никому. Мне.
– Я больная. И старая.
– Возраст – это цифры, – сказал он. – А ты – это ты.
«…Не жалейте о нас, ведь и мы б никого не жалели». Это неправда. Это – гордыня. И поэт, создавший эти строки, был горд. И защищался. За этими строчками все кричит: жалейте нас, сострадайте… Плачьте с нами, не отпускайте… Держите нас на поверхности своей жалостью…
За окном, в отрыве от других деревьев, стояла елка с поднятыми ветками и походила на девушку, которая стаскивает платье через голову.
Как я объявлял войну Японии
Рассказ переводчика
Тогда я еще не был переводчиком. И вообще никем. Куском мяса для большой мясорубки. Мясорубка называлась Курская дуга, и меня повезли в сторону Курска. Но по дороге почему-то передумали и пересадили на поезд, который шел в противоположном направлении. На Дальний Восток. На границу с Японией.
Ехали мы долго. Месяц. И наконец прибыли в медвежий угол, который назывался «Русский край». И действительно казалось, что здесь кончается все русское и вообще все кончается. Край света. И если встать на коленки и хорошо перегнуться за этот край Земли, то увидишь черный космос, как на картинке в детской книге. Короче, дыра дырой, дырее не бывает.
В части я был самый молодой, практически подросток. Меня любили «по-своему». «По-своему» – значит издевались. Не зло, добродушно, как дразнят котят или щенков, с преимущественной долей теплоты, но все же дразнят. Моим однополчанам казались забавными мои очки, малый рост, нежелание материться и пристрастие к стихам. Состав у нас был рабоче-крестьянский. Интеллигентскую прослойку представлял один я. Меня звали «недолугий». Что это значит, я не знаю до сих пор. Может быть, недоделанный. Но это не так. Я писал солдатам, вернее, солдатским девушкам, письма в стихах. Мне доверялось самое святое. Так что недоделанным я считаться не мог. За сорок пять лет я пролистал практически все словари, но слова «недолугий» так и не встретил. Видимо, это словотворчество.
Я сочинял письма другим, а своей девушки у меня не было. Была только мама, которую я любил с тех пор, как помнил себя. Она была по-настоящему красивой и по-настоящему умной. Она умела различать в жизни крупное и мелкое и не путать одно с другим, и в ней не было шелухи. Свойственной глупым людям. А еще мама была модница и очень веселая. Человек-праздник. Я всю жизнь искал женщину, похожую на маму, но так и не нашел. Она была одна. И в каком-то смысле она испортила мне жизнь. Когда смотришь на солнце, то потом ничего не видишь вокруг себя. Одни зеленые пятна. Хотя вокруг может быть много ценного.