Мы не твои
Шрифт:
— Отчима. Он тоже был у могилы.
Глава 32.
Отчим.
Я знала, что он будет там. Чувствовала.
Я ведь в курсе, что он каждый год бывает у мамы, но обычно отчим приходит позже, после работы, после смены.
У нас словно негласный договор.
Утро дня её смерти — моё. Вечер — его.
Мы не пересекаемся, как параллельные вселенные. Собственно, так и должно быть.
Мы не должны пересекаться. Я ведь убила его.
Именно это он тогда говорил дяде Товию, после похорон.
–
Говорил, что умер вместе с мамой. Значит я его убила.
Нет, в лицо мне он не сказал ничего. Но…
Я видела его взгляд. Видела, как он смотрел. Так смотрят на убийц. Наверное.
И после… Я не хотела видеть его. Да и он не очень настаивал. Знаю, что он помогал деньгами бабушке, когда я осталась у неё, но бабушка лгала мне, говоря, что никакой помощи от него нет. А потом все деньги с ее карточки забрала тётка. В общем, с родственниками мне не сильно повезло. Увы.
Повезло с папой и мамой, но их я потеряла.
Отчим писал мне после смерти бабули. Но я не смогла ему ответить. Товий Сергеевич меня расспрашивал, интересовался почему я веду себя так, но я просто сказала, что мне больно видеть Леонида и все.
Было немного странно тогда, что дядя Товий не стал меня уговаривать, убеждать. Мне казалось, что он достаточно часто бывал бестактен, как бы дико это не звучало. Но его бестактность порой людям помогала.
А в моей ситуации, я приняла и поняла то, что все-таки Товий Сергеевич не из тех, кто лезет в душу, когда не надо. Он словно знал — не нужно, не стоит. Словно видел внутренний блок во мне, понял, что бесполезно пытаться меня убедить начать общение с Леонидом. И отстал.
Да и Леонид не особенно настаивал. Я узнала, что он уехал. Потом вроде бы вернулся. Или он просто приезжал каждый год к маме на могилу? Он ведь похоронил ее тут, в Подмосковье, не стал увозить в родной город, чтобы они лежали рядом с папой. За это я тоже тогда его ненавидела.
Почему-то каждый год я знала, что мы не встретимся. А в этот раз…
Я уже собиралась уходить. Все убрала, поставила цветы. Попрощалась. Я знала что обычно делают на кладбище — мамина мама часто возила меня на могилку деда. Тогда мне, совсем маленькой, казалось странным, что она с ним разговаривает. Он умер еще до моего рождения, я его не знала, а бабуля все рассказывала ему, какая у него внученька — она меня именно так называла — какая умница, красавица. Мне, ребенку, трудно было понять зачем общаться с памятником? Сначала я вообще думала, что дедушка превратился в этот камень. И вообще, что после смерти люди каменеют.
Оказалось, что многие превращаются в камень еще при жизни.
— Надя? Надежда?
Он зовет меня тихо, словно боясь спугнуть.
Я напрягаюсь, как натянутая струна. Поворачиваюсь.
На первый взгляд он совсем не изменился. Поседел только. Загорел. Кожа вроде огрубела. Я понимала, что ему ведь совсем не много лет?
Он, кажется, был чуть старше отца, хотя учились они все вместе, и папа, и Товий, и Леонид. Или они были вместе в ординатуре? К стыду своему не знаю. Не важно. Мне кажется, что Товий самый возрастной, потом был Леонид и отец.
Но в любом случае, когда папе было тридцать, мне было пять. Сейчас мне почти двадцать, папе было бы сорок пять, значит Леониду что-то около пятидесяти.
— Здравствуй, Надежда.
Я, наверное, с минуту смотрю на него во все глаза, а потом… неожиданно меня прорывает!
Я бросаюсь к нему, преодолеваю мгновенно расстояние между нами, прижимаюсь к его груди уткнувшись лицом, и реву, реву, словно плотину прорвали.
— Простите меня, пожалуйста, простите, простите…
— Надя, Надюшка, ты чего? Ты чего, Воробей?
— Я…Я… это я во всем виновата! Я… Я…
Реву, икаю, задыхаюсь от собственных эмоций, не могу остановить внутреннюю дрожь, меня прошибает до судорог.
— Надя, Надюшка, да ты что?
Он сначала прижимает мою голову к груди, неловко — ему мешает огромный букет роз, который он принес маме, букет летит в сторону, Леонид отстраняет меня, пытаясь заглянуть в глаза, которые я старательно прячу, встряхивает легонько за плечи.
— Надя, Надька, ну что ты, дите? Горе луковое, ты чего?
Захлебываясь слезами, пытаюсь объяснить, потом проваливаюсь куда-то, лечу, вокруг все черное.
Прихожу в себя в машине отчима, стоящей недалеко на дорожке — на кладбище разрешают заезжать за определенную мзду.
Леонид подносит к моим губам бутылочку воды, пью, не понимая, что случилось.
— Сознание ты потеряла, я уж думал, в больницу тебя…
— Простите.
— Глупенькая, пей. Пульс слабый, вся бледная, как смерть. Товий мне сказал, что ты сиделкой работаешь. Зачем? Учиться не хочешь дальше?
— Я училище оканчиваю. В институт медицинский не пойду. Не хочу. — я беру у него бутылку, пью сама.
— Почему сиделкой? У Товия в клинике не осталась? Там же хорошо было?
— Да. Но я работаю… у хороших людей.
— Товий сказал. Совладелец клиники, Умаров. Слышал я о нем.
— Да.
— И с кем сидишь? С бабушкой его, с дедом?
— С братом. Вам дядя Товий не рассказывал?
— Мне неловко было спрашивать. Я знаю, что ты не особенно то желаешь, что бы я… чтобы я о тебе знал.
— Я… Простите меня. За все. Мне очень стыдно… — я чувствую, как снова подкатывают слезы.
— Глупенькая ты. За что прощать?
— Как? — поднимаю на него взгляд, не понимая… — Я же… мама… она из-за меня… Я… я ведь ее… убила.
— Дурочка, что ты говоришь такое? — он смотрит потрясенно.
— Правду. Если бы не я… Не вся эта история, она… она была бы жива.
— Это… понимаешь, Воробей, это… судьба. Тут нет виноватых. Или виноваты все. Я, что отпустил ее одну, она сама, потому что сорвалась и поехала… Ситуация… Даже… даже твой отец, который погиб и оставил ее одну. Прости, я не должен так говорить. Знаешь, я православный, не скажу, что сильно верующий, скорее так… «Отче наш» только без запинки. И все. Нагорную проповедь еще читал. Но… тут по работе много сталкивался с мусульманами. Знаешь, у них есть понятие — Кадар. Судьба. Предначертано Аллахом. И они в это верят. Что все предначертано. И я вот… думаю о том же. И еще…