Мы не увидимся с тобой…
Шрифт:
Когда вернулись, доложили про них замполиту бригады. Не знаю, что с ними сделали, может быть, и ничего. Потому что сразу опять в бой пошли. А по делу – надо было нам тогда их на месте пострелять, заслужили! А под Севском меня самого пехота гасила, по земле катала, шинелями накрывала. Мы, как факелы, из танка выскочили. Ожоги были сильные, но живые остались. Значит, спасибо пехоте!
– А с вашим командиром танка вы давно вместе?
– С Вахтеровым? Давно, с Витебска. А знакомы еще раньше, в Нижнем Тагиле весной машины получали и эшелоном ехали. А потом, уже перед боями, ему младшего лейтенанта дали – и командиром танка ко мне. Он
– Не обижайтесь, что спросил.
– А чего? – снова всхлипнул Чижов. – Молчать еще хуже. Чего теперь делать, если не говорить? Пока не рассветет, ничего не узнаем.
– А башнер с вами давно?
– Башнер со вчера. У нас до него башнер веселый был, Задорожный Семен Семенович, артист из филармонии. И песни пел, и фокусы делал – и с картами, и с чем хочешь. Немолодой уже, лет под тридцать. И вот его судьба: вчера утром на ходу люк открыл, а не закрепил. Нагнулся папироску взять, а другая рука – на башне. А я как раз в воронку уперся, и его крышкой люка – по руке. Бинтуем его, а он скрипит зубами и смеется, говорит: «Ничего, я сам виноват!» Сам или не сам, а забрали в санчасть. А вместо него – нового, с кем теперь простились. Я когда внутрь заглянул, пощупал – его в куски порвало.
При этих словах Лопатин почувствовал, как лежавший рядом с ним Чижов содрогнулся, голос не дрогнул, а телом содрогнулся.
– Фамилия – Попов. Что первую неделю воюет – сказал про себя, а как звать – не успел. Узнали от него только, что жена у него Настенька. У нас остановка была до того, как вас взяли, – стоим, а он про нее вспоминает: Настенька да Настенька! Все-таки человек предчувствует свою смерть.
– Почему предчувствует? – спросил Лопатин.
– А с чего б он взялся вспоминать, если б не предчувствовал?
– А Вахтеров разве предчувствовал?
– Вахтеров никогда не предчувствовал. Он, напротив, Попову объяснял, видя, как тот предчувствует: «Мы-то воевали, – говорит, – значит, и вы повоюете. Мы-то живы! Война-то, – говорит, – не без жертв, но кто-нибудь-то должен из нас остаться!» Так он его утешал. А вы тоже, как Вахтеров, на войне с сорок первого?
– С сорок первого.
– А я с сорок второго. Курсы трактористов уже в войну заканчивал, мне отсрочку дали, броню. А то всех позабирали в первые дни, на трактор сесть некому. У меня язва открылась, доктор на три дня из совхоза к матери в деревню отпустил. Пришел за семьдесят верст к матери, а там повестка ждет. И уже брат убит. Мне говорят: покажи в военкомате свою броню, – а мне неловко. Пока на механика-водителя учили, только в августе сорок второго под Сталинград попал. Называлась у нас – Четвертая танковая армия, а какая она была тогда танковая, одно название…
– А сами вы откуда?
– Пензенский, пензяк.
– Ну, ваши места хоть, слава богу, война не тронула.
– Да, не тронула…
В том, как Чижов это сказал, была укоризна; слова «война не тронула» уже давно не годились. Нигде не годились. Дома не тронула. А в домах-то пусто…
– Сколько вы машин с сорок второго года сменили? – спросил Лопатин.
– Эта – шестая, – сказал Чижов. – Два раза горели. Три раза меняли машины,
– А ваш командир бригады, – спросил Лопатин то, что уже давно хотел спросить, – на вашем танке давно ходил?
– С начала операции, с Витебска. Он нами доволен был.
– А почему же на другой танк пересел?
– А его механик-водитель разыскал, с которым он еще в Литве, под Шауляем, воевал. Уверен был про него, что тот убитый, а тот живой, прочел в указе фамилию Дудко – и разыскал. Из госпиталя к нему сбежал, в халате, девочки-регулировщицы до нашего хозяйства на попутную посадили. Командир бригады его увидал и говорит: раз такая судьба, вместе начинали, вместе и кончим. Как только новые танки получили, взял его к себе механиком.
– А почему же Вахтерова вашего к себе не взял?
– Мы думали между собой. Наверно, наш экипаж нарушать не хотел – он не любит экипажи нарушать, говорит: их и без того война нарушает. А что вместо меня того механика себе взял, я не обижаюсь, – с кем войну начинал, разве его забудешь?
– Это верно, – согласился Лопатин, подумав о людях, бывших, может, и не храбрей, и не лучше других, но неустранимых из памяти, потому что с ними начинал войну.
– Жалко, опять машина сгорела, – сказал Чижов. – Каждый раз жалко. Тем более «тридцатьчетверку». У ней и скорость, и проходимость хорошая, и маневренность, можно сказать, замечательная.
– Башня только часто слетает. – Лопатин вспомнил, сколько раз он видел, как сброшенная с танка башня лежит на земле возле погибшей «тридцатьчетверки».
– Бывает, слетает, – сказал Чижов, с неохотой подтверждая эту очевидность. – Как у нас сегодня! Она ж не крепится, на своем весе держится. Слетает, если взрыв внутри, или если удар снизу вверх идет, под корень, или тяжелая бомба рядом упала. – И, словно оправдывая свою любимую «тридцатьчетверку», добавил: – А у немца – замечали? У них у всех, даже у «тигров», подъемный сектор у орудия слабый. Как подобьешь, у него сразу пушка – раз! – и вниз! Пушка у них очень хорошая, но длинная, а сектор, который ее поднимает, слабоватый. Видали? Стоят, и пушки вниз!
– Видал, – сказал Лопатин. Он и в самом деле много раз видел это, но объяснений не искал. От боли за свое собственное больше обращал внимание на башни, слетавшие с «тридцатьчетверок».
Лежа рядом с ним, Чижов стал вспоминать, как танкисты хоронят своих сгоревших, складывая все, что осталось, иногда в шинель, иногда в одеяло, а чаще всего – в плащ-палатку…
Когда разговор иссякал и наступало молчание, время начинало тянуться томительно долго, бессмысленно опрокидываясь куда-то в прошлое, то в мысли о женщине, которая написала, что приедет к тебе, как только сможет, но теперь неизвестно, сможешь ли приехать к ней ты; то в поздние раскаяния в том, что, как мальчишка, напросился в этот рейд, о котором, останься хоть трижды жив, все равно теперь не напишешь в газете всего, что увидел и чему ужаснулся.
Было стыдно за эти свои раскаяния перед лежавшим рядом Чижовым, который наверняка не думал об этом, потому что ни у кого и ни на что не напрашивался, а просто – уже не в первый раз за войну – сначала делал то, что ему приказали, а потом то, что ему уже никто не мог приказать, то, что считал собственным долгом перед товарищами. Но как ни стыдно, а все равно со злостью на себя вспоминал о позавчерашнем генеральском «не советую», которого мог бы послушаться, и тогда ничего бы этого не было…