Мы простимся на мосту
Шрифт:
Она не успела додумать того, что ей нужно было додумать о сестре: радость, охватившая ее изнутри, мешала словам, которые все равно не выразили бы и сотой доли того, что поднялось в ее душе. Она увидела, что Дина, идущая впереди, приостановилась, и Варя, держа в одной руке свечу, а другую положивши на Динино плечо, говорит ей что-то. Дина стояла спиной, но Варино лицо, которое Таня увидела в профиль, поразило ее своим выражением.
Капелька воска, сильно пахнущая луговым клевером, упала на Танину руку и обожгла ее. Неизвестно почему, но этот маленький ожог сейчас же напомнил ей мать, которую она никогда не увидит больше. Ей показалось, что, если бы мать ее умерла,
«Нельзя о ней думать! Не нужно!» – приказала она себе.
Идущая впереди Дина не думала о матери и даже не вспомнила о ней. Она, как всегда, с горечью и тоской думала об Алексее Валерьяновиче Барченко, все интонации которого, и жесты, и голос были впаяны в ее мозг и не покидали его.
– Послушай меня! – Варя, всем телом развернувшись к ней на ходу, коснулась своим огоньком ее свечки. – Послушай! Проси Его вместе со мной! Проси, чтоб Алеша был жив! И он, чтобы смертию смерть… Алеша! Пускай он вернется! Проси, я тебе говорю!
Когда крестный ход подошел к дверям церкви и патриарх Тихон, отечное лицо которого сияло торжественной радостью, начал осенять собравшихся крестным знамением, три машины подъехали к ограде, и люди в кожаных куртках, высыпавшись из них, заслонили выход на улицу. В толпе началось беспокойство. Послышались крики.
– Христос воскресе! – сильным, уверенным голосом сказал патриарх, осеняя толпу.
– Воистину воскресе! – ответила толпа.
– Прекратить служение! – крикнул один из чекистов и направился к крыльцу. – Довольно уже послужили! Церковь закрыта!
Патриарх Тихон побледнел так, что даже стоящие поодаль люди заметили эту бледность.
– Христос воскресе! – громко повторил он.
– Воистину воскресе! – еще слаженнее ответила толпа.
– Гражданин Белавин, прекратите противозаконные действия и сядьте в машину! – приказал чекист, видимо, не до конца уверенный в том, как нужно сейчас говорить с патриархом.
– Христос воскресе! – в третий раз провозгласил патриарх.
– Воистину воскресе! – заревела толпа.
Двое чекистов подхватили патриарха под руки и повели его вниз с крыльца.
– Не трогай его! – закричал звонкий мальчишеский голос из толпы. – Ироды!
– Завтра начнется изъятие церковных ценностей! – в рупор прокричал стоящий на подножке машины чекист. – Нужно заблаговременно освободить помещение! Постановление товарища Ленина и товарища Дзержинского! Изъятые ценности пойдут на помощь голодающим!
– Каким голодающим? – забеспокоились в толпе. – Сначала зерно у людей отняли, по миру пустили, а теперь оклады изымают… Вот сучье отродье!
Митрополит Серафим, оставшийся стоять на крыльце, видимо, угадал, что сейчас произойдет что-то безобразное, что-то такое, чему нет названия на бедном человеческом языке и что только темным, дымящимся ужасом застрянет внутри человеческой памяти.
– Братия мои! – громко произнес митрополит, не спуская глаз с того, как патриарха Тихона заталкивают в машину. – Сказано в книге Пророка Иеремии: «За то, что они оставили Меня, и чужим сделали место сие, и кадят на нем иным богам, которых не знали ни они, ни отцы их, ни цари Иудейские, наполнили место сие кровью невинных и устроили высоты Ваалу, чтобы сожигать сыновей своих огнем во всесожжение Ваалу, чего Я не повелевал и что не говорил, и что на мысль не приходило Мне; за то вот, приходят дни, говорит Господь, когда
Толпа притихла, и слабым шелестом, повторенное многими, проползло по ней слово: убиения…
– Сказал Пророк, – продолжал митрополит, – «и сделаю город сей ужасом и посмеянием, каждый проходящий чрез него изумится и посвищет, смотря на все язвы его. И накормлю их плотью сыновей их и плотью дочерей их, и будет каждый есть плоть своего ближнего, находясь в осаде и тесноте, когда стеснят их враги их и ищущие души их».
Чекисты подали знак милиционерам, и те, как ястребы, налетели на собравшихся:
– А ну, расходись! Всё! Закончился праздник! Пошли по домам! Разговляться!
Половина людей отступила и попятилась. Многие быстро, втянув головы в плечи, покидали церковный двор и растекались по темным улицам. Но были и те, которые с по-прежнему горящими свечками придвинулись ближе к крыльцу. Варя Брусилова, высокая и худая, в белом платке на своих черно-синих, маслянисто блестящих волосах, стояла у нижней ступеньки.
– Вот встретили Пасху, – слышалось из толпы. – А сильные, черти! Гляди, налетели… Ведь сказано: душ наших ищут…
Со стороны Плющихи показались движущиеся факелы, послышались крики, повизгивания и звук балалайки. Та самая платформа, идея которой была единогласно принята на совещании в кабинете режиссера Мейерхольда, выплыла из темноты, всем обликом напоминая чудовищ, которыми люди пугают младенцев. Обнаженные рабы, закованные в цепи, с испуганными и замерзшими лицами, с факелами в руках, изображали вековую отсталость. Впереди их, размахивая красным флагом и подпрыгивая то ли от сильного возбуждения, то ли от холода, ехала женщина в белом балахоне, лица которой было почти не разглядеть, но зато хорошо была освещена факелом ее огромная, до самых сосков оголенная грудь. За оцепеневшими рабами и пляшущей женщиной ехала другая платформа, поменьше, чем первая. На ней помещались одни угнетатели. Угнетатели были представлены обычно: толстые, в больших черных рясах попы, которые держали перед собой неправдоподобно огромные кресты и гнусаво пели какие-то якобы молитвы, вставляя в них неприятные слуху ругательства; капиталисты с подложенными под рубахи подушками, очень хорошо напоминающими животы, где веками откладывались продукты прибавочной стоимости; царь в ярко-желтой короне, с руками, густо измазанными в крови угнетенных; царица в растрепанном лиловом парике, – и много, о, много другого, наспех, но пылко придуманного театральными деятелями и работниками культуры, вся кожа которых – с того октября – горела и ныла от страха.
Некоторые из собравшихся вокруг церкви начали смеяться и показывать пальцами на быстро приближающийся маскарад, но большинство в ужасе смотрели на отвратительное зрелище.
Митрополит Серафим, прошедший в чине офицера сначала русско-турецкую, а затем русско-японскую войну, имевший несколько ранений, от одного из которых он почти потерял зрение, медленно осенял крестными знамениями то верующих, ждавших, когда можно будет войти обратно в церковь, то этих несчастных – в огне, полуголых, замерзших и пьяных, – которых он не мог толком разглядеть своими больными глазами; но в том, что тот, о котором он столько думал, боялся которого и ненавидел, использовав этих людей, переломав им хребты, ослепив, их не пожалеет, долины своих убиений устелит и ими, отец Серафим уже не сомневался.