«Мятеж (Командарм). Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража» (сборник)
Шрифт:
Ложась непривычно рано спать – в одиннадцатом часу, – я распахнул наше единственное окно, так как в комнате было нестерпимо душно, а на улице темно от черной тучи, плотно обложившей уже все небо. Ночью, наверно, будет гроза.
Я проснулся от шороха. Венька, по-кошачьи пригнувшись, влезал в окно.
– Хорош сыщик! – засмеялся он надо мной. – Открыл окошко и спит. Залезай кто хочет и вытаскивай тебя за ноги, как жареного зайца.
– Дышать нечем, – сказал я, – даже голова заболела…
– И мне что-то нехорошо, – сразу посерьезнел
Он зажег лампу и сел к столу, подперев щеку ладонью, будто у него вдруг заболели зубы.
– Несмелый я человек, вот в чем беда, – сознался он после некоторого молчания. – Не могу я ей вот просто так сказать. Робею.
– Насчет чего?
– Ну вот, опять здравствуйте! – поморщился Венька. – Насчет чего! Насчет чего прошлый раз говорили?
– А! – вспомнил я. И, сонный, не знал, что ему посоветовать.
А он настойчиво ждал ответа.
– Хочу написать ей письмо, – наконец сказал он.
– Письмо бы писать не надо.
– А что делать?
– Может, ты потом с ней поговоришь?
– Потом, потом! Когда же потом? Так все лето пройдет…
– А может, ничего ей пока не говорить? – неуверенно предложил я.
– Ну как же это можно не говорить? – возмутился Венька. – Это же, выходит, обман…
– Да, в общем-то нехорошо получается, – вяло согласился я, побарываемый сном. И вскоре уснул в этой предгрозовой духоте, так ничего путного и не посоветовав Веньке.
Я спал и видел страшный сон. За мной, маленьким, может быть трехлетним и бесштанным, гналась огромная лохматая собака. Я бежал из последних сил. И, страшась собаки во сне, в то же время думал, не просыпаясь: собака это к добру, она друг человека. Бабушка говорила, что видеть собаку во сне хорошо.
Вдруг собака догнала меня и схватила за шею. Я вскрикнул.
– Извини, – потрогал меня Венька. – Я хотел тебе прочитать, чего я ей пишу. Интересно, что ты скажешь. Слушай…
И он, стоя передо мной в лиловых, как чернила, трусиках, читал только что сочиненное письмо, на котором, наверно, не остыло еще тепло его рук.
Из письма до сознания моего долетали отдельные фразы, вроде: «…Принимая во внимание, что я первый чистосердечно сообщил тебе, ты, по-моему, должна учесть…» или: «Я хочу, чтобы ты потом не уличала меня, будто я какой-то двоедушный…»
Письмо он закончил словами, памятными мне до сих пор:
«Я хочу, чтобы жизнь наша была чистой, как родник, чтобы мы понимали друг друга с полуслова и никогда бы не ссорились, как другие, которых мы наблюдаем каждый день.
Подумай хорошенько, взвесь все обстоятельства «за» и «против» и ответь мне, пожалуйста, в письме или в записке, если тебе неловко отвечать на словах, как мне в эту минуту, в эту душную ночь перед грозой, когда я все это пишу и волнуюсь.
Осторожно жму твою красивую руку, робко гляжу в твои честные, таинственные глаза. Обещаю любить тебя всю жизнь, как самого любимого товарища.
С комсомольским
Вениамин Малышев».
– Как считаешь, правильно? – спросил он меня.
– Правильно, – сказал я.
– Ну, тогда будем спать, – удовлетворенно вздохнул он, будто сбросил с себя тягчайший груз. – Утром чистенько перепишу…
За окном в небе сильно загрохотало, треснуло, разорвалось.
Небо на мгновение осветилось ярчайшим светом. И сразу по железной крыше, по наличникам, по стеклам открытого окна загремел, застучал, забарабанил крупный, благодатный, освежающий воздух и землю дождь.
А когда он вскоре закончился, оказалось, что уже наступило утро. Больше спать нельзя. Некогда спать.
Венька, так и не переписав письмо начисто, запечатал его в конверт, надписал на конверте адрес: «Кузнечная, 6, получить товарищу Юлии Мальцевой», – облизал языком марку, наклеил и сказал:
– Надо сейчас же отправить. А то вдруг передумаю. – И, помолчав, добавил: – Не люблю людей, которые все по десять раз передумывают. И сам не люблю передумывать. Уж раз решил – значит, нужно делать…
Венька как будто сам подбадривал себя.
Мы вышли на освеженную дождем улицу, пахнувшую омытой листвой и взрытой землей.
Венька перешел через дорогу, бросил письмо в почтовый ящик, внимательно посмотрел на него и улыбнулся грустно.
18
Дождь прошел только над самыми Дударями. А над трактом стояла такая же нестерпимая жара, как вчера, как все это лето. И по-прежнему летела желтая удушливая пыль.
Мы ехали не быстро, верхом на лошадях, взятых из конного резерва милиции. Нас было шесть человек вместе с начальником.
«Не мало ли? – подумал я, снова оглядев всех на тракте. – Не мало ли нас собралось, чтобы ловить неуловимого Костю Воронцова, „императора“ не „императора“, но все-таки нешуточного бандита? Неужели нельзя было опять сговориться хотя бы с повторкурсами? Пусть бы они послали с нами курсантов…»
Я ехал на рыжем, белолобом мерине рядом с Колей Соловьевым, выбравшим себе серого в яблоках жеребца, а Венька Малышев – позади нас, на такой же как у начальника, каурой кобылице. Он о чем-то спорил с начальником. Потом, хмурый, подъехал к нам. Он был хмурый оттого, что начальник в последний момент не согласился с ним и все-таки взял на эту операцию Иосифа Голубчика.
– Ну вот, припадочный опять едет, – сказал нам Венька. – Работаешь всю весну и почти что все лето как зверь. Все налаживаешь. Потом берут припадочного, и он может поломать всю операцию. Из-за своего геройства.
– Пусть теперь начальник за ним сам наблюдает, – покосился в сторону Голубчика Коля Соловьев. – Мы за этого орла не можем отвечать.
– Можем или не можем, а все равно ответить придется, – сказал Венька. И я ждал, что он повторит свою любимую фразу о нашей ответственности за все, что было при нас.