Мятеж
Шрифт:
И чему же дивиться, что такая масса в критические моменты, в те дни, когда надо было объявить особую выдержку, стойкость, сознательность, оказывалась гнилой, никуда не годной.
Вот прикончился Семиреченский фронт. Стали армию частично распускать домой: тридцатилетних и старше - в первую очередь. Коммунисты остаются по местам! Во всяком случае, впредь до особого распоряжения. Не тут-то было: партиями начали открещиваться от своей принадлежности к большевикам, чтобы только уйти теперь же в деревни. Вырабатывали разные резолюции, требования, постановления. Эту благодать слали в Верный. Ставили ультиматум. Даже "цвет" партии, высшие комиссары, и те стали наскакивать на Верный со своими требованиями немедленного роспуска.
Мы
"Стой. Остановись. Не разбегайся!!."
А тем временем в обкоме постановили провести двадцатипроцентную мобилизацию новых сил и послать их на смену бегущим или готовым удирать. Когда об этом узнали в полках - чуть смолкли. Обождали. И многие дождались до смены. Но много партпублики и разлетелось, открестившись на веки веков от партии.
Вот на этом испытании мы увидели с особой очевидностью, что даже на партийную часть армии крепко положиться не можем. В дни испытаний они могут очутиться не с нами. Тогда-то и зародилась мысль: прежде всех дел, спешнейшим порядком пропустить хотя бы через самые краткосрочные курсы возможно больше партийцев. Трехмесячная партшкола, двухнедельные курсы на русском и такие же на национальном языке - вот она, хоть чуточная подмога! Вопрос с занятиями встал как боевой и ударный. Алеша Колосов взялся за дело горячо - ему поручили. И по полкам, по бригадам забарабанили тревогу. Но не было, не хватало сил - тут наше главное несчастье.
Тем временем из пленных мадьяр, австрийцев и немцев создали "роту интернационалистов", готовя хоть какую-нибудь надежную силу на всякий случай. Коммунистов верненских объединили в коммунистический батальон. Партийная школа тоже кое-что значит и к тому же наполовину вооружена.
Когда подсчитывали силы, получалось несколько сотен как будто верных, более или менее надежных бойцов.
Готовились. Видели и чувствовали, как надвигаются грозные события. А центру, Ташкенту, то и дело бубнили о своей беспомощности, об отсутствии надежной, воистину своей, вооруженной силы. Но что же он мог сделать, чем помочь?
"Эти три части (то есть рота, комбатальон и партшкола), - писали мы центру в майском докладе, - должны составить при новых, могущих возникнуть осложнениях нашу опору".
События шли на нас неотразимо - их жаркое дыхание мы чувствовали еще за месяц до беды. Предпринять меры? Мера здесь только одна: силе противопоставить силу. Это и торопились сделать. Но из худого теста, видно, не сделать доброго хлеба!
"Войска Семиречья, - писали мы в том же докладе, - состоя из местных жителей, казаков и середняков, представляют собой хулиганскую, весьма трусливую банду, зарекомендовавшую себя в боях чрезвычайно гнусно. Их привычка ставить всевозможные ультимативные требования сразу была бы уничтожена, если бы могли противопоставить силу этой банде. Для всего Семиречья было бы вполне достаточно иметь шесть-семь тысяч центральных войск, чтобы отбить какую бы то ни было охоту у кулаков проявлять себя героями дня и быть постоянной угрозой мусульманскому населению. С подобной военной силой чрезвычайно трудно проводить всевозможные мероприятия, а особенно мобилизацию транспорта, сбор фуража и пр., так как по всему Семиречью у красноармейцев сватья да кумовья, у которых они, разумеется, ничего не хотят брать и мобилизовать... С этим явлением бороться почти невозможно. И поскольку у нас не будет надежной опоры - сознательной вооруженной силы, постольку все наши планы обречены на неудачное выполнение. Наблюдающееся дезертирство красноармейцев с оружием в руках лишь еще более укрепляет дух и смелость этих "скандалов". И к тому же вооружено все кулацкое крестьянство и казачество, а голыми приказами их не разоружить..."
Или вот, несколькими строками раньше, как мы аттестовали свою армию:
"За Советскую власть семиреченские части борются лишь постольку, поскольку у них имеется несогласие с казачеством и мусульманством; но надеяться иметь в лице этих красноармейцев надежную опору Советской власти, в особенности при ухудшении национальных взаимоотношений, ни в коем случае невозможно. Красная Армия Семиречья представляет собой не защитницу Советской власти, а угрозу мусульманству и отчасти казачеству и готова каждую минуту, помимо всяких приказов своего командования, кинуться стихийно и отомстить мусульманству за памятный 916 год..."
И своя и не своя. В таком драматическом соседстве нам оставаться далее было бы с каждым днем все опасней, опасней... Национальная рознь стояла неотвратимой угрозой. Джиназаковская работа только углубляла ее, приближала момент развязки.
И грозней и тревожней из Пишпека телеграммы Альтшуллера. Для него, видимо, совершенно очевидно, куда идет и куда ведет джиназаковщина:
– Идет настойчивая национальная травля...
– Нас джиназаковцы считают врагами...
– Отношения обостряются...
– Обличительные документы поступают непрестанно...
– Получены новые доказательства.
День за днем все в этом роде...
Важнейшие телеграммы Альтшуллера доподлинно, не изменяя ни в едином слове, передаем Ташкенту. Иной раз добавляем свои соображения, - они более спокойны, они только предположения. А сами доподлинные пишпекские телеграммы горячи, тревожны, насыщены непосредственной, близкой, неминуемой опасностью. Так бывает всегда: тому, кто стоит близко у развертывающихся событий, они кажутся и крупнее, и значительней, и опасней, чем, тому, кто их не видит, не чувствует, знает о них лишь по сводкам. Нам в Верном они казались мельче, Ташкенту еще мельче, а когда узнавала о них Москва - о, каким, вероятно, пустяком представлялись они, каким чуточным эпизодиком на фоне грандиозных общих событий... Гремели громы польского фронта, кипела борьба на врангелевском... Что значили какие-то ожидания в далеком Семиречье, за горами, на окраине?
И Ташкент прислал нам совет:
– В горячке все вам кажется крупнее!
Он был прав и не прав. Он многое тогда недоучел. Он путем не отобрал пишпекских телеграмм от верненских и судил одинаково по тем и другим. Это вздернуло нас на дыбы, но времени для споров не было, укор оставили пока без ответа.
В Аулие-Ата жил некий Карабай Адельбеков. Родовая давняя вражда поставила его на ножи с джиназаковским родом. Когда узнал Карабай, что особая комиссия в Пишпеке расследует деятельность Джиназакова, явился к Альтшуллеру и сначала скромно, а потом все резче и резче крыл джиназаковский род, и особенно самого Тиракула:
– Отец Тиракула - вор. Он нажил свои богатства конокрадством. Он грабил всех окрестных киргизов, и если вы отымете у него косяки коней и стада баранов, киргизы вам скажут спасибо... Тиракул такой же, как и отец... Комиссия должна арестовать Тиракула... А я дам документы, которые покажут, какой человек Тиракул, какие он брал взятки, какой жестокий к киргизам человек Тиракул Джиназаков.
Альтшуллер прислал Карабая к нам в Верный. Мы долго говорили. Ни словом, конечно, не обмолвились про политическую часть вопроса, про то, что готовит-де Тиракул Джиназаков киргизское восстание... Только хотели отобрать у Карабая обещанные документы. Но на руках у него ничего не оказалось. Услали его обратно в Аулие-Ата. Он потом часть материалов передал в комиссию.
На примере с Карабаем мы лишний раз увидели и убедились, как тут на почве исконной родовой мести могут люди пойти на крайние меры, на клевету, на измышления.
– Надо быть сугубо осторожным!
Такой вывод сделали мы из беседы с Карабаем.
Совсем неожиданно приехал в Верный Джиназаков. Пока он там гонял по Пишпекскому и Токмакскому районам, его упустили из виду и последние дни не знали, в каком направлении он ускакал.
Мне сообщили:
– Только что приехал Джиназаков, хочет видеться и говорить.