Мятеж
Шрифт:
Кое-какая техническая сила, разумеется, с нами оставалась: были работники в штадиве, телеграфисты, машинистка, остался даже кой-кто из команд, но все эти силишки были так ничтожны и ненадежны, что и их мы опасались утерять ежеминутно, - что тогда делать, если и телеграфисты нас оставят вдруг?
Но они оставались: может быть, потому, что сознательно были с нами, а может, и потому, что мы глаз с них не спускали. Неизвестно. Но оставались и работали.
Вот, не странное ли дело: телеграф мятежники повредили только на Пишпек, да и то несущественно, а рвать его не рвали - для себя, видимо, хранили.
Связь телефонную оставили по всему городу, а с нами, со штадивом, то и дело даже переговаривали любезно о разных делах.
Они ждали. Они, безусловно, выжидали и были
В инженерную часть дивизии везли из Талгара четыре бочки спирту. Крепостники это добро перехватили и угнали подводы за собой, а там, в крепости, на манер вольницы запорожской окружили виночерпиев и требовали по чарке "зелена вина", приспособив на роль этой чарки... грязную, ржавую консервную банку.
И часть уже успела недурно налакаться.
Но тут вмешались вожаки и остановили пьянство: опасаясь, что наши "10 пулеметов и 800 штыков" их, перепившихся, положат на месте. Понапугали толпу, пригрозили опасностями - переломили охоту: страх смерти был выше жажды полакать из консервной банки.
А нам и это было на руку, иначе можно представить себе, что делалось бы вечером, ночью...
Надо сказать, что попавшие в крепость - Сараев, Шегабутдинов и Стрельцов - одни из лучших наших товарищей, тоже, но по-своему и в других целях, боролись в крепости с пьяным разгулом. Они знали, что в пьяном, буйном море прежде всего утопят военный совет и штаб дивизии. Так каждый по-своему и в своих интересах оберегал крепость от повального пьянства.
Шумно бушевала крепость. Она собой напоминала встревоженный табор, когда он под близкой опасностью наспех готовится к бою, в звонком зуде второпях оттачивает тонкие кинжалы, жирокоперые шашки, недосягаемой, высочайшей напрягся нотой и дрожмя дрожит в предчувствии неминуемой близкой сечи. Эта лихорадочная беготня, этот ревущий, неумолчный гомон, воспламеняющие крики, чьи-то кому-то обрывочные, безнадежные, бессвязные приказы охрипшей глоткой, раздраженные вопросы, дикие, но бессильные угрозы - звериным ревом дрожит над крепостью мятежный гул. Никакого начальства. Никакого управления. Долой все к черту!
– крепостная масса сама разрешит все свои вопросы. О том говорили дикие крики и сумасшедшая суета.
Но уже просвечивали первые признаки организации. Чутьем чуяли мятежники, что без организации ничего не поделать. Долго еще не уходиться разгульному самовольству, еще долго крепость станет сама, гулом и воем своих собраний, обсуждать вопросы, но к тому идет, и придет время (пришло бы оно!), когда зажмет железная рука разбушевавшиеся толпы, заклешит их недвижимо дисциплиной плети, шашки, свинцовой пули и поведет, прикажет идти.
И пойдут - покорные, безвольные, не видя, не понимая своего нежданного пути.
Ночью у казарм, когда только выступали, раскололись мнения: одни говорили, что надо тотчас идти на штаб дивизии, захватить его и арестовать или тут же прикончить все начальство.
Другие урезонивали и до подхода 26-го полка не решались на этот шаг, зато крепость захватить считали весьма полезным:
во-первых - прибрать в ней к рукам оружие;
во-вторых - укрепиться, приготовиться к встрече;
в-третьих - подогреть на выступление остальные части;
наконец - разбудить деревни, привлечь и вовлечь сразу в дело массу крестьянства.
Со своей точки, правы были, конечно, первые. В интересах восставших надо было действовать решительно уже с первого момента. Что-нибудь одно: или у штадива есть силы - и тогда от сил этих не укроешься в крепости, ожидая 26-й полк; или у штадива нет достаточных сил - и тогда зачем ждать подхода новых сил, когда управишься легко и теми, что есть налицо? Правы были первые: быстрым ударом надо было грохнуть на штадив, нас всех арестовать, а может быть, и расстрелять. Власть захватить немедля и полностью, произвести массовые аресты, заявить о единой собственной власти, - словом, всем и во всем показать, что за тобой победа! А мятежники - так они сделали? Ничего подобного: они только наполовину заявили о своей победе, а дальше - открыли с нами целую серию переговоров и совещаний, как в тину, затянули себя в споры и обсужденья, в этой тине сами и увязли. Мы их в эту тину усиленно тащили, ибо при данных обстоятельствах только здесь было наше спасение, спасение нашего дела. Мятежники выступили с грозными словами, но грозных дел совершить не сумели. Их сбивало с толку предположение, что в особом, у нас и в трибунале - много сил: недаром после того как вооружились они награбленным из транспорта оружием и готовы были идти из казарм в крепость, выслали сначала сильные дозоры к особому и трибуналу - ждали оттуда удара.
Но удара не было. Тихо, без криков, без песен походных, чуть позванивая оружием - проходили они в густом мраке ночи, рота за ротой, в крепость. Там разбили склады, растащили из них оружие. Стража крепостная и не подумала сопротивляться - посторонилась, дала дорогу, а потом и сама присоединилась к восставшим.
Как только вошли - эх, забегали, шныряя по всем углам, загалдели, вверх дном кувырнули тихую жизнь крепости, врезали в глухое безмолвие ночи лязг, и свист, и ржанье коней, и крикливую обжигающую брань. Взвыла, заржала, застонала, зазвенела июльская ночь. Во взбаламученной крепости один за другим все быстрей нарастали, все грозней завывали пенные, мятежные валы.
В крепости, в центре людского потока, - Петров и Караваев.
Петров - коренаст, крутобок, детина атлетический. Небольшая голова, стриженная накругло, посажена глубоко и плотно в мускулистые, тяжелые плечи. Ладонь - как лопата: широченная. Ноги коротки, но крепки и жилисты, легко бросают корпус на ходу. Вся фигура, как слитая, словно осаженная в землю, ядреная, выносливая. В сощуренных хитрых зеленых глазках - мысль, а за мыслью дрожит и бьется беспощадная звериная жестокость. Фронтовик. В бою - боец, неустрашимый рубака. В кругу товарищей - скандалист, забияка, выпить не дурак, охотник пображничать.
Во всем под стать ему Караваев - забулдыжная, лихая голова: этому ничто нипочем. Недаром из песни самое у него любимое:
"Все отдам - не пожалею".
И это верно. В бою - и храбр, и находчив, и выручит в беде, и жизнь отдаст вгорячах - не пожалеет.
А вот тихую, без грома боевого жизнь и любит и не отдаст без слез, станет просить, как просил потом на суде:
– Пощадите. Простите. Исправлюсь. Смою пятно. Клянусь...
Ростом низок, крепко скроен Караваев, как барсук. Широкоплеч. Жилист и гибок, в движенье ловок, словно джигит. И на коне, как джигит, - ему конь с седлом, что мяснику табуретка: верное место. Черные волосы сухи, густы и жестки. Низкий лоб не сулит добра. Хищные зубы из-под багровых обветренных губ - так сверкнут за лукавой улыбкой, аж жуть берет: глотку прогрызет и кровь всю высосет. Вампир. Над губами - словно зола понасыпана, приютились короткие темные усики; под ними, как бык в стену лбом, уперся в грудь непокорный, крутой подбородок. В черных хитрецких глазах - и забубенная радость жизни, ухарский пляс под рыдающую гармошку, и безумная, грани не знающая удаль, всепожирающая, страстная отвага. Говор караваевский - чистый, трескучий, торопливый говорок. Лукавая, насмешливая улыбка все сбивает с толку, и не знаешь: правду говорит или глумится, свое держит на уме Караваев. Он с Петровым подымал казармы, это они строили ночью в строй красноармейцев, подбрасывали винтовки, отсчитывали патроны, слали дозоры в разные стороны и вели на крепость, подвели, ввели и там всю суматоху кружили вокруг себя.