Мысли и размышления
Шрифт:
Что делает в это время издатель?
Он не мечтает все бросить и на заброшенном полустанке не собирается умирать. Больше того, он — приятный мужчина в парусиновых туфлях. Единственный в своем роде. Издателей в стране навалом, писателей тоже навалом, а приятный мужчина парусиновых туфлях один. Только он знает, каким тиражом поставить на печатную машину произведение умного автора. Только он способен выстроить в шеренгу своих подчиненных и о чем-то при них прокричать. После чего с невероятной скоростью способен он пронестись вдоль всей шеренги и плавно спланировать на лучезарный берег Средиземного моря. В связи с чем о нем говорят: «Вон наши Парусиновые Туфли на берег спланировали. Пора уж, господа, не книги, пора уж сухофрукты на зиму заготавливать!»
Однако
Он себе ничего не думает. Точнее говоря, он, как и всякий писатель, много чего думает на заре нового дня. О том, что шляпа на вешалке отчего-то криво висит, а зонтик под вешалкой криво стоит. О том, что железная тачка под окном постарела. О том, что вот-вот стошнит его от этой проклятой овсянки. Он думает, что в комнате, где он сидит, очень душно, а на улице темнеет рано. Лист осенний метет по асфальту, перелетные утки на юга потянулись, ибо и в самом деле природа все ближе и ближе к зиме. Он думает, что процесс этот вечен, и чем дальше, тем больше не понимает он ничего в этой жизни. А еще он думает, что издательский договор такой длинный и такой строгий, что надо бы что-нибудь обязательно написать. Вот он, еще о чем-то подумав, и пишет: «Однажды, в студеную зимнюю пору…» А после кричит: «Вот ты жена! Ну хватит плакать тебе! Твой муж на верной магистрали! И позвони Парусинову! Этим проклятым туфлям позвони! Пусть аванс подготовит!»
Книга выходит в указанный срок. Читатели во всех уголках страны читают ее, дивясь трагическому благородству описаний.
Человек не отменяется
Не так давно вышла в свет книга, которую, слава богу, не я написал. А если бы и написал, то и тогда слава богу.
Но дело не в этом. Дело в том, прочитать-то я ее прочитал, и в шок был повергнут с такой силой, что долго оправиться не мог. Как это могло получиться, что автор написал о том, что человек отменяется? Что на такое подвигло его?
Все это вызвало во мне протест, жгучее неприятие. По-моему, никак невозможно, чтобы человек перестал иметь какое-либо значение в тугом водовороте буден, и ничего от него не осталось, кроме шапки на вешалке. А если осталось, то куда это оставшееся подевалось потом?
К тому же в преамбуле к книге было подчеркнуто, что автор отразил «все многообразие трагизма человеческого бытия в современном мире». Ничего себе замах! Ну, засадил! По-моему, трагизма в жизни полно, многообразия тоже навалом, и навязчивый Тегеран, и сомалийские пираты, и животный грипп, и протухшие бомжи в метро — лишнее тому подтверждение. А вот с тем, что все это относится ко всему человеческому бытию, то тут я категорически должен не согласиться. Я, скажем, прозаик, а не бомж и не сомалийский пират. Я сплю с женой в одной кровати, умею во сне прилично всхрапнуть. У меня есть мягкие домашние тапки, и ноги мои чувствуют себя в них комфортно. Я бреюсь по утрам и вспрыскиваю побритое лицо приятной туалетной водой. Какой же в этом трагизм? Тут на лицо чудесное многообразие, торжество человеческой природы, а не угнетение ее.
Завтрак у меня проходит тоже в полном удовольствии. Я кушаю овсянку, куриное яйцо, хлеб с сыром и запиваю кофе. Мне нравится за завтраком смотреть в окно. За ним природа тихо увядает, но будет и в ней ее новое зимнее торжество, способное внести свои коррективы и в человеческое бытие. Моя же посадка за рабочий стол напрямую связана с многообразием моих же творческих намерений. Я уверен, что и сегодня что-нибудь сочиню, и мой герой после всех его мытарств и приключений сольется в лирическом порыве с какой-нибудь милой и доброй женщиной. Самою женщину я еще не придумал, но придумаю ее обязательно вместе с привычками и одеждой. Она будет у меня по всем параметрам скромной, мягкой, отзывчивой, милой и в меру сексуальной. И в тесном контакте с ней мой грубоватый герой раскроется весь, вплоть до шапки на вешалке. В результате чего раскроюсь и я как писатель. Но даже после этого что-нибудь наверняка останется от меня, и я не буду знать, куда это девать, но буду уверен, что даже в этом случае человек не отменяется, его нельзя отменить, невозможно, как бритье по утрам, куриное яйцо, ночной сон с женой и смену времен года.
Я и мой маленький Сталин
Я больше не могу молчать. Не могу! Замолчать, задвинуть в глухие задворки подсознания, затаиться, ничего ниоткуда не извлекать не получается у меня. Сотни раз пытался задвинуть, сотни раз пытался убедить себя, что это меня не касается, а все никак и никак! Опять идет все к тому, что очень даже касается и, должен констатировать, не одного меня.
А то, что я зачастую бываю по уши погружен в свое творчество и мало что вижу вокруг, лишь только усугубляет. Я вот бывает что-нибудь напишу и, прочитав написанное, скажу: «Сталин! Пошел ты вон из моего подсознания!» А он не уходит. Он там сидит и мне оттуда говорит: «Ты, таварищ Глобусов, чего таварищу Сталину сказал? Я вот трубку сниму и вызову к тебе пэревозку».
Или же взять тот случай в моей кухне. Вечер уже был за окном, и он опять сидел за столом. Маленький такой, усатый, в кителе, с трубкой и очень страшный. Я сделал вид, что не вижу его. А он мне: «Ты, таварищ Глобусов, зря вид делаешь, что нэ видишь меня. Я хотя маленький, а замэтный».
А было и так, что ночью он лежал третьим в нашей постели с женой. («Дай и таварищу Сталину пэрэдахнуть!») Такое происшествие имело место, хотя банальным не показалось мне, поскольку третьим в нашу постель с женой мог лечь кто угодно, а только не генералиссимус товарищ Сталин. И для чего его в ту давнюю ночь из Мавзолея выносили! Лежал бы он там и лежал, так и не влез бы со своей трубкой в теплую нашу постель, а тем более я после длительной паузы совсем уж раззадорился супругой своей овладеть, чтобы доставить ей максимум эротического удовольствия, как она меня еще в прошлом месяце просила об этом.
А утром он встал и по настоянию жены, проснувшейся с дикой головной болью, пошел со мной за картошкой. Знакомые мужики, находившиеся группой у входа в магазин, спросили меня, кто это сухорукое чучело, которое со мной притащилось, и я им сказал, что это мой дядя из Киева. Они меня сразу на смех подняли. Они стали от смеха давиться, как-то приседать и выкрикивать: «Какой дядя, Глобусов! Какой дядя! Это твой маленький Сталин! Вот это кто такой!» И запели: «Сталин наш рулевой! Сталин со мной и с тобой!»
Кошмар, иными словами, настолько явный и недвусмысленный, что я мучительно не соображаю, как мне избавиться от него. Он душу мне всю измочалил, нравственность всю изуродовал, в творчество вторгся, всю эротику повредил, а выгнать его никуда не могу. Разве что опять вид сделать, что все это не мое и меня не касается, но и это, уверен, не получится у меня. Вид-то я сделаю, а он никуда не уйдет. Чудовище это такое, в таком кителе и с таким погонами, что и меня переживет, и еще не одно поколение. Ко всем будет являться! Ко всем!
Одно и остается, что самому себе сказать: «Ты, Глобусов, сам себе Сталин!» И не мелкий.
Выстрел на темной реке
В очередной раз всмотримся в наше сегодня. О чем-нибудь помолчим, как-нибудь с мыслями соберемся, о чем-либо подумаем повнимательней. А можно что-нибудь сказать. Грубо и честно ляпнуть свое правдивое слово. Про очередное подорожание природного газа, например. Или поваренной соли, ортопедических стелек в ботинки. Про общенародный сортир, который безмолвно заперт в ночи в непосредственной близости от станции подземного метрополитена. Это ведь тоже достояние уже не прошлого, а настоящего. То самое достояние, которое к корабельному выстрелу на темной петроградской реке отношения вроде как не имеет.