Мысли, полные ярости. Литература и кино
Шрифт:
Мне остаётся наблюдение, медитация (не в восточном, а в аналитическом, фрейдистском смысле). Это как вышивать крестиком (никогда не вышивал). Просто орнамент. Не это ли модель мышления (с ударением на ы)? Нас ведет только ниточка, ниточка, протянутая в будущее, которого не существует.
Не этим ли мучился Фет?
Выписать стихотворение целиком, пройтись по всем этажам организации (по структуралистской номенклатуре – от фонетического к синтаксическому), разобрать мелос по косточкам, семам – и в конце вынести приговор, что-то вроде морали из басни. Якобы приходит понимание. А ведь процесс понимания (если это вообще процесс) неизбежно
Причём вопрос как сделано ставился не в генетическом смысле (как синтезировано), а в синхронном – как работает (механизм письма), из чего состоит (перечисление – самая беспомощная описательная стратегия).
Наука о литературе никогда не претендовала на повивальные дела, на вопросы рождения, возникновения – т. е. бытия (чисто философская тема).
Таким образом наука оказалась между двух философий (герменефтикой и метафизикой), и после её мельчания, исчезновения – они схлопнулись. Теперь скорее Деррида филолог, чем Холшевников.
Помню своё замешательство, когда Маркович выболтал (ну это так, словечко неподходящее – я просто пристал к нему, надавил, т. е. он скорее выдавил это из себя) некое кредо. «Я формалист и агностик». Сразу. Вот между двух огней.
Потому что писать о поэзии – нонсенс, описывать её – чушь.
Вот, допустим, Кононов словечки разные украинизмы вводит (использует, употребляет). Заметил. А кто не заметил? Так тому бесполезно указывать, если настолько.
Помню из разговора: «Петя, ты говоришь это намеренно как будто тебя в чём-то уличили, как будто чай пьёшь с сахаром и говоришь – это я намеренно сахар положил».
Смех всегда без причины (настоящий, хороший живой смех). Так и стихи: без причины и объяснения. Они только должны быть, открываться, распахиваться. Как это происходит? Ха-ха-ха. Помните этот знаменитый толстовский ответ? Так и мне нечего добавить.
– И что это было, милостивый государь? – хором всевсе-все.
– Да вот так как-то, в порядке разговора, аналитического дискурса, – смущённо бормочет автор.
– Но мы ничего не поняли!
– А кто вам сказал, что надо было, что поймёте? Это ведь личное дело каждого – понимать или нет, такой интимный почти гигиенический процесс.
Выборгский район: среда обитания
Перчатка с одним пальцем, которую носят крестьяне.
Только оказавшись здесь, понял, в чём дело. Понял, что много лет не ездил в трамвае, в прокуренном лифте, не видел в таком изобилии детей и подростков. Вернее – не видел этих институций (шёл в обратной последовательности: школа по финскому проекту, старая восьмилетка, детский сад, поликлиника). Понял, что все мои представления о городе, о Петербурге – плод моего литературного воображения, что я пришлец, некая прививка. А сам из детства, из настоящего спального района, построенного по генплану, с учётом человека хомосоветикус, такой архитектурный фурьеризм.
Питомник для молодёжи, места отовариваний, сбербанк (ничего общего со сберкассой, которую я знал: такой бронижилет из стекла, пластика и жалюзи), почта (вот это рай для вуаера: настоящий винтаж, можно снимать кино в естественных декорациях).
Я знаю эту жизнь, я понимаю этих
Эти железные двери и замки, подозрительность выглядят здесь неестественно не потому, что это не по-человечески (как в каком-нибудь телевизионном репортаже из какого-нибудь захолустья, куда не дошла цивилизация со своими благами и фобиями), но прежде всего потому, что это такое глобальное противоречие с тем космосом, который предлагает эта бетонная коммуна. Это район для жизни в социуме, для органичной (гармоничной) жизни в социуме, больше – в социализме. Именно поэтому здесь так страшно, так криминогенно, когда молодёж бунтует и бессмысленно и беспощадно уничтожает телефонные будки (стояли под каждым домом), лампочки в подъездах, потому что это асоциально, потому что новая личностная культура не выносит этой жевачки (пишу правильно, от жевательная резинка) типа цветик-семицветик, она хочет Кинчева и Летова, такого анархо-наркологического противостояния.
Надо пописать, но здесь просто негде (обратная история – везде). Это не центр с кафешантанной культурой времяпрепровождения, это машина для жилья (привет Корбюзье), где жить сверхкомфортно (т. е. тело, человек не до конца учтены, вычислены с каким-то странным остатком – не пописать…).
Ловлю косые взгляды. Я слишком хорошо одет. Дендизм здесь притивопоказан. Мода – это антимода, это отрицание (булавки и рваные джинсы). Модно то, что радикально, а не то, что изысканно.
Музыкально то, что дисгармонично (Бликса Баргельд).
Музыка вообще здесь вроде конфессиональной принадлежности, такое «славное язычество» с переодеваниями и вакхическими сейшенами, противостоянием (район на район за Витю и за Костю).
Почему-то вырваны все скамейки. Бабушки уже не греются (умерли?) на солнышке. Или это антигопническая кампания (чтобы не тусовались и не пили пиво с коноплёй).
Социализм погиб от безделья («время есть, а денег нет»), от невероятного количества пустоты, которая заполнялась чем попало. Здесь, конечно, Бродский не помогал (т. е. пустоту Бродским не заполняли). Здесь он проигрывал. Только Цой, остальное – как на другом языке (но, кстати, не на английском – здесь это язык масскультуры, такой коммуникативный унисекс).
На скамейке можно сидеть только с ногами (на спинке), потому что по-другому никто не сидит. Такой апофеоз функциональной бессмысленности всего здесь существующего. Человек принимает этот мир, но только вывернутым наизнанку, как бы игнорируя предложение (такой цветаевский антибилет).
Подъезд должен быть открыт (доступен). Для чего? Чтобы в нём мочиться (прямо на пол или в мусоропровод) или покурить травки (выпить водки) перед дискотекой.
Внутри школы жутковато. Не только от белогипсового Пусикино (иначе и не скажешь: что общего у современного человека с двухсотлетним собирателем русского слова?), но и от общей отшторенности (занавески, жалюзи, встройки прямо в оконные проёмы новых классных помещений), такой общеказарменный муштровый долбёж каменных (вероятно, по представлениям тех несчастных садистов, которые здесь работают) лбов и сердец.
В поликлинике (детской) пусто. Не рожают. Этот мир отменён, в постиндустриальном обществе не нужны не только владельцы, но и угнетённые.
Из окна восьмого этажа (мочусь в мусопровод) – воронье гнездо. Высота. Помню удивление дяди-провинциала, когда я рассказывал про грибы во дворе. Росли. Только теперь понимаю, почему. Сыро. Вечная тень от дома. Слишком густо (по сравнению с деревней) и слишком высоко. Высота и частота застройки европейского города предполагает бульвар, но не предполагает грибы и птиц (вернее, птичьих гнёзд; птицы вроде как гости на этой земле, окультуренной человеком).