Мюр и Мерилиз
Шрифт:
Ну, нет во мне жесткого диска, на котором компьютер сохраняет любой вздор в первозданном виде и почти неограниченном размере, как вся государственная библиотека, бывшая Ленинка.
К слову, насчет библиотеки: поразительное это было место — Ленинка!
Я спускался по лакированной узкой лестнице из научного или так называемого профессорского зала. Привилегированный доступ был получен без всяких оснований, исключительно в результате какой-то, уж не помню какой, лжи.
В холодном подвале, миновав курилку, в которой к середине дня воздуха оставалось на один неглубокий вдох, я входил в буфет-столовую. Там за гроши подавали совершенно несъедобный обед, вполне, впрочем, устраивавший оголодавших аспирантов. Там же продавались по шесть копеек штука жареные пирожки с повидлом и за пятиалтынный кофе со сгущенным молоком, слегка разогретый в гигантской кастрюле, из которой в граненые стаканы его разливали половником. Впрочем, такой (такое) кофе даже в Ленинке заслуженно назывался не «разогретый», а «разогретое».
После двух пирожков и стакана серовато-бежевого напитка можно было продолжить «библиотечный день». Например, в «Иллюзионе» на Котельниках — там крутили, допустим,
К слову, насчет нетленки: в тот день я послонялся по улицам и вместо «Иллюзиона» пошел в «Повторку» у Никитских — на «Жил певчий дрозд».
Шедевр Иоселиани меня огорчил — внезапная судьба веселого бездельника навела на неприятные мысли о собственной перспективе. Расстроенный, я пнул залипшую дверь входа-выхода из кинозала и услышал за нею тихий писк, увенчавшийся стуком, — можно было не смотреть, и так было ясно, что упало тело. Сзади на меня напирала интеллигенция, потрясенная очередным торжеством прогрессивного грузинского кинематографа.
Я помог девушке встать, промокнул своим носовым платком (на счастье, сравнительно чистым) кровь с весьма существенной царапины на лбу и пошел провожать домой пострадавшую по моей вине.
Дальше — только отдельные картинки.
Дом на сверхноменклатурной улице Алексея Толстого — как теперь называется? забыл — из желтого кирпича, с дубовыми оконными рамами.
Консьерж с тяжелым служивым лицом в крупных глубоких складках.
Темная прихожая.
Уходящий в глубину невиданного жилья бесконечный коридор.
Огромная комната в коврах, гигантских плюшевых медведях, зеркалах в рост.
Стереосистема Philips, серебристая пластмасса и полированное дерево колонок, целая полка дисков, джаз и блюз, мой любимый Ray Charles, как будто специально.
Не бойся, дедушка и бабушка на даче, а папа с мамой в командировке, они будут в Нью-Йорке до осени, мы можем завтра в их квартиру пойти. А сюда горничная придет только в восемь утра, не бойся.
Голова кружится?
Чепуха, уже все прошло. Жалко, фильм не посмотрела, пойдешь завтра снова, со мной?
Пойду, а кто твой дедушка?
Неважно, потом. Раздевайся.
Раздеваюсь.
Она была на пять лет младше и гораздо опытней.
Перед тем как заснуть, она написала номер телефона на блокнотном листке и положила его поверх моей раскинувшейся в кресле рубашки.
Я ушел в семь.
Без колебаний я стряхнул голубоватый листок на пол. Конечно, ее дедушка мог устроить меня на любую работу. Но я уже был до этого зятем, и жил в номенклатурной квартире, и уходил из нее, положив ключ на подзеркальник и захлопнув дверь навсегда.
Мне хватало этих воспоминаний.
Меня тошнило от них.
Консьерж открыл глаза и прищурился, изготовившись к команде «огонь!».
Недавно политый асфальт на улице был почти черным.
Певчий дрозд покосился на дверцу клетки и взлетел, поджимая ноги, будто убирая шасси…
К чему я это вспомнил? Не знаю. Знаю только, что есть несколько эпизодов в долгой и уже почти полностью прожитой жизни, которые я вспоминаю чаще других. Раннее утро однажды в начале семидесятых, на пустой улице Алексея Толстого, как раз из таких эпизодов. Не то чтобы девушка с налившейся за ночь шишкой на лбу была так уж хороша, или меня возбуждала замаячившая квартира уже не генштабовского, а политбюровского класса. И нельзя сказать, что безумной страстью была полна ночь среди плюшевых медведей под требования Рэя Чарльза «Зажги мой огонь!» — мой огонь горел не слишком жарко.
Но помню все отчетливо, будто кино смотрю.
Или мне кажется, что помню.
К слову, насчет памяти: предмет рассказа, к которому теперь, наконец, приступаю, я уже использовал по крайней мере дважды, в «БГЛЕЦЕ» и — мимоходом — в «КАМЕРЕ ХРАНЕНИЯ».
Через двадцать примерно лет после той ночи за уличными столиками в парижском кафе выпивала большая компания «прорабов перестройки», все бывшие внутрипартийные диссиденты, и я, приписанный к ним в качестве «дитяти перестройки», ее нечаянного порождения. Все мы приехали на какую-то конференцию — примерно такую: «Конец империи зла и начало всеобщего счастья». Прибился к нам и великий режиссер, уже давно переселившийся во Францию. Нашу диковатую компанию он рассматривал с откровенным изумлением. Я ляпнул что-то льстивое насчет певчего дрозда, он молча пожал плечами…
Почему тут, в этом тексте, воспоминание о
Потому что дня через три после той ночи, которая наступила после сеанса в «Повторке» и сменилась прохладным утром на улице Алексея Толстого, — Спиридоновка, вспомнил! Спиридоновка, конечно, в начале которой стоит дом Рябушинского, подаренный Сталиным Горькому, в котором я однажды, задолго до перестройки, выпивал в большой журналистской компании, которую привел родственник пролетарского писателя, журналист одной из московских газет, и мы свалили наши плащи на резные деревянные фигуры, стоявшие у лестницы на второй этаж (а однажды после перестройки я выпивал на даче Пастернака, но это не имеет отношения к рассказу), — так вот, дня через три как раз после той ночи мне позвонил один знакомый и сообщил интересную вещь… Тут, собственно, только и начинается рассказ, за который я все принимаюсь, да никак не примусь.
Итак, вот отрывок из моего микроромана «БГЛЕЦЪ»:
Каталог «Мюр и Мерилиз»
«В общем, мне сказали, что в Замоскворечье, в обычном двухэтажном особнячке, которых там сохранилось много, живет одна бабка, у ней всякой рухляди полно, и она за малые деньги ее сейчас распродает. Вроде бы она наследница состоятельного человека, до революции старшего приказчика у «Мюра и Мерилиза». Когда грянуло то, что грянуло, приказчик от ужаса и отвращения быстро помер, и остались не богатая вдова-домовладелица с пятилетней дочкой на руках, как было бы прежде, а нищие обитательницы одной комнатки в мезонине. Деньги все пропали, серебряные сервизы, даренные в складчину рядовыми приказчиками старшему на юбилеи, быстро ушли в Торгсин, и дальше осталось только тихо голодать, моя полы у людей и в ближней градской больнице. К этому занятию лет с двенадцати присоединилась и дочь… А теперь вдова отошла к заждавшемуся на том свете супругу, дочери, уже тоже старухе, тридцатирублевой пенсии никак не хватает, хлеб и молоко подорожали с целью «упорядочения цен», вот и распродает она всякую ерунду, которую мать хранила, возможно, как доказательство того, что некогда, давным-давно, действительно была жизнь. Да раньше, в более суровые коммунистические времена, и охотников на старье не было, а в последнее спокойное время появились чудаки… Среди прочего, сообщили мне, сохранился у старухи каталог «Мюра и Мерилиза» за 1913 год, изумительная вещь, рассматривать можно часами, ничуть не беднее, уверяли меня видевшие, нынешних разноцветных западных каталогов, которые привозят сообразительные выездные и продают через букинистические по две сотни, а богатые дамочки покупают в качестве журналов мод. Все когда-то и у нас было не хуже — том на тысячу страниц тонкой гладкой бумаги, а в нем что угодно, выбор не меньше нынешнего парижского, только печать черно-белая…
Вот что мне рассказали приятели, такие же барахольщики, как я.
За этим каталогом я и пришел в пропахшую затхлой старостью комнатку под крышей облупившегося до дранки, некогда желтого особняка.
От дверей увидел: клад! И даже если бы я собирался до того, как увидел, все это скупить, передумал бы, не стал бы дурить бабку. Вещи прекрасные, даже павловского красного дерева диван, обитый вполне целым полосатым шелком, здесь уместился, и все это можно продать через комиссионку на Фрунзенской за многие тысячи. Бедная хозяйка сокровищ просто не знала, что может устроить себе действительно хорошую жизнь, а мои приятели, видно, тоже посовестились ее обирать. У меня же мгновенно появился план — как старухе помочь и самому получить желаемое. С ходу я предложил ей выгодную нам обоим сделку: я помогаю ей организовать продажу всего, с чем она готова расстаться, привожу оценщика из магазина, грузчиков, добываю машину, а за труды хочу получить только каталог — ну, бесплатно, конечно. Выручит она большие деньги, вот, например, одна эта лампа стоит ее пенсии за год…
Признаюсь, был у меня соблазн попросить в качестве вознаграждения и еще что-нибудь, хотя бы немного мелкой бронзы, которой в комнатке было с тонну, но я сдержался — к тому, что не хотел беднягу грабить, добавилось и еще одно соображение: я помнил, что моя комната и так уже полна под завязку, а ведь придется переезжать… Каталог же, который я между тем уже осторожно листал, мог заменить целый музей! Сотни, тысячи прекрасных фотогравюр, каждую изучить жизни не хватит, и все там — от егеровского теплого белья и английских одеколонов до револьверов «бульдог», предлагавшихся «путешественникам и вело-спортсменам», и кресел-качалок «из настоящего цейлонского бамбука». Огромный исчезнувший мир!.. Все, что меня привлекало, уместилось в этом тяжелом, прекрасно сохранившемся, будто его никогда не раскрывали, томе.
Но случилась беда. Мое полнейшее непонимание человеческой психологии дало результат, которого следовало ожидать: старуха насмерть испугалась. Переваливаясь на слоновьих ногах, похожая на ходячую большую грушу черенком кверху, она отошла в самый дальний угол комнаты и оттуда смотрела на меня так, как будто я собрался ее ограбить, а то и убить. От сделки она отказалась категорически, почему-то шепотом — возможно, решила, что я предлагаю нечто противозаконное. Зато — вот этого никак нельзя было ожидать — запросила дикую цену за каталог, сто пятьдесят рублей. Естественно, такой гигантской суммы у меня не было и быть не могло, рассчитывал максимум на четвертной. Торговаться я не умел, да от неожиданности и не стал пытаться.
Установилось нелепое молчание. Она умудрилась почти спрятаться в щели между скалоподобным комодом карельской березы и лакированной черной этажеркой, испуг ее не проходил. Сделав над собой усилие, я положил каталог на стол, на пожелтевшую кружевную скатерть, со вздохом пробормотал что-то вроде «ну, как угодно, дело ваше» и шагнул к двери».