На берегах Сены. Фрагменты
Шрифт:
Мережковский, что с ним редко случается, не в ударе, и это передается всем «метафизикам», группирующимся вокруг него. Настроение у них кислое. Мережковский вяло и бесцветно обсуждает последнее заседание «Зеленой лампы», не взлетая, как обычно, в надзвездные края, не ныряя в метафизические бездны. Все сегодня как-то не клеится — нет ни ожесточенных споров, ни яростных столкновений мнений. Все не то и не так.
Звонок. И нежданно-негаданно появляется Тэффи. Нарядная, веселая, полная бьющей через край жизнерадостности.
— Что, не ждали меня? — весело и звонко осведомляется она. — Незваный гость
И Гиппиус, обрадовавшись, что не надо больше занимать Алданова, «принимает» ее с подчеркнутым удовольствием.
— Вы прекрасно сделали, что навестили нас, Надежда Алек-сандровна. Вы повсюду вносите веселье и свет. А у нас сегодня как раз — sombre dimanche [12] .
Романс «Sombre dimanche» сейчас с утра до вечера распевают все граммофоны и передают по радио. «Sombre dimanche» особенно прославился после того, как под его звуки застрелилось несколько человек. Ведь и на самоубийства своя мода.
12
пасмурное воскресенье (фр)
Меня немного удивляет, что Гиппиус знает о существовании «Sombre dimanche»: на 11-бис Колонель Боннэ нет ни граммофона, ни радио. Взлет лорнетки и повелительное:
— Николай Бернгардович, уступите, пожалуйста, ваше место Надежде Александровне!
И Фельзен, милый, благовоспитанный «Спарженька», безропотно перебирается на конец стола в царство Мережковского, где группируются «метафизики» — Поплавский, Варшавский, Терапиано, Дикой, хотя ему чуждо все, о чем там рассуждают. Ведь он, как Алданов, тоже насквозь литературный.
С появлением Тэффи все сразу меняется. Все ожили, Мережковский, будто в него пустили магнетический заряд, начинает страстно предсказывать неизбежность мировой катастрофы. И хотя он обращается не к Тэффи, мне кажется, что именно она является источником оживления и вдохновения, охватившего его и его слушателей.
Гиппиус, Алданов и Тэффи к ним не относятся, как и я. Но Георгий Иванов принимает деятельное участие во вдруг разгоревшемся споре о судьбах мира и России. Его все, что касается России, неизменно волнует и задевает.
Зинаида Николаевна, только что расспрашивавшая Алданова о его литературных планах, обращается с тем же вопросом к Тэффи. Услышав от Тэффи, что скоро выйдет еще одна ее книга, она слегка морщится. И понятно — сколько уже их, этих книг, Тэффи издала в эмиграции. А ей, Гиппиус, кроме двух тонких сборников стихов, не удалось ничего издать. Ровно ничего. У нее в сундуке спят беспробудным сном целых семнадцать романов. Никто не желает их знать. Гиппиус унизилась даже до помещения в «Иллюстрированной России» одного из своих романов с заглавием (если не ошибаюсь) «Будут ли они счастливы?». Но ей, автору, это счастья не принесло. Роман прошел почти незамеченным. С рассказами дело обстоит не многим лучше — в «Последних новостях», в «Числах», в варшавском «Мече», в «Новом доме» и «Новом корабле» их, конечно, — из уважения к ней — печатают. Но без энтузиазма. Как же ей не завидовать?
— Поздравляю, — цедит она сквозь зубы, — ваша новая книга — событие, конечно.
— Да,
Тэффи благосклонно слушает его.
13
что делать (от фр. que faire?)
— Вот это комплимент так комплимент! Обогатить русский язык, пусть эмигрантский! Большая, неслыханная честь. Спасибо.
Тэффи прищуривается и с невинным видом продолжает:
— Только жаль, что из всех моих «алмазов» вы выбрали как раз тот, который мне не принадлежит. «Ке фер? Фер-то ке?» выдумала не я, а мой брат, генерал Лохвицкий. Да, да, тот самый. Остроумней его я никого не знала. Куда мне до него.
Алданов слегка сбит с толку. Он самый вежливый и тактичный человек эмиграции. Неужели же он обидел Тэффи? Но она весело продолжает.
— Не вздумайте извиняться. И огорчаться. Но кесарево — кесарю. И мне ведь лестно, что у меня такой остроумный генеральствующий брат.
Алданов, возможно из желания загладить свою «бестактность», продолжает убежденно и убедительно:
— Ваши рассказы, Надежда Александровна, может быть, самое ценное, что создала эмигрантская литература. Это — наши анналы, свидетельство эпохи, материал для будущих историков. Просто памятник эмиграции.
Тэффи кивает, радостно сверкая глазами.
— Чувствую, как я начинаю стареть, седеть, превращаться в этакого седобородого Пимена. И насчет памятника, как ловко, как верно, — она лукаво улыбается: — Никто, кроме вас, не умеет так угодить авторскому самолюбию. Может быть, еще что-нибудь прибавите, чтобы я себя памятником почувствовала, так сказать, эмигрантским памятником, возведенным во вторую или энную степень — если только мои скудные остатки алгебры не изменяют мне.
Алданов разводит руками:
— Помилуйте, Надежда Александровна! Я совершенно серьезно. Я действительно считаю вас…
— Пименом! Седобородым Пименом в юбке. И нерукотворным памятником. Принимаю. Верю. И горжусь собой.
Алданов смотрит на Тэффи своими слишком красивыми, газельими глазами, странно не гармонирующими с его одутловатым, немолодым лицом.
— Надежда Александровна, я без шуток, совершенно искренне восхищаюсь вами. Ведь юмор самый трудный род литературы. Откуда вы все это берете?
— Откуда? Из себя, — не задумываясь, отвечает она. — Из себя. Черпаю, как из бочки.
— Из бездонной бочки, — веско роняет Гиппиус.
— Совершенно правильно, — подхватывает Алданов. — Как из бездонной бочки. Так легко, так неисчерпаемо. А ведь, как вы изволите знать, остроумие, по Сент-Беву, схоже с карандашом. Его постоянно надо оттачивать, чтобы оно не притупилось.
Алданов, приведя какую-нибудь цитату, неизменно прибавляет «как вы изволите знать», подчеркивая этим свою уверенность в знаниях собеседника.