На берегах Южного Буга. Подвиг винницкого подполья
Шрифт:
Когда колонна тронулась в путь, комиссар вдруг озорно подмигнул ей и сжал ее руку, словно хотел сказать: «Не робей, не вешай голову». В лесу он повторил то же движение, но теперь оно, кажется, значило что-то другое. Ляля оглянулась на охранника и в ту же секунду скорее почувствовала, чем увидела, как шмыгнул в сторону, в кусты, комиссар. Еще один из шедших впереди кинулся вслед за ним; другой замешкался, не успел; тут же раздались выстрелы, и Ляля поняла, что опоздала. Колонна вдруг резко остановилась, на какое-то мгновение люди стали как вкопанные. И вдруг началось беспорядочное движение, суматоха: передние бросились вперед, конвоиры устремились за ними; тем временем из задних рядов люди стали разбегаться по сторонам; кто-то сильным ударом
Она бежала и шла, ползла и снова бежала – до тех пор, пока вокруг нее не наступила тишина. Трудно было понять, она ли ушла так далеко или сами по себе стихли выстрелы и голоса, только в этой тишине она вдруг почувствовала себя недосягаемой для преследователей. Это была свобода.
Впрочем, едва ли конвоиры погнались за беглецами – тогда наверняка разбежалась бы вся колонна. А может, так оно и случилось? Может, охрана давно уже разоружена или перебита, а пленные разбрелись по лесу?..
Как обидно, что она не успела убежать вместе с комиссаром! Теперь он, наверно, уже далеко, и вряд ли она его когда-нибудь увидит. Как его звали? Не то Николай Павлович, не то Павел Петрович, и как это она не запомнила! А фамилии даже и не спросила…
Идти становилось все труднее: подошва левой ноги была растерта до крови. Интересно, велик ли этот лес?.. Так или иначе, лучше выбраться отсюда поскорее. Как только в лагере узнают о случившемся, в погоню будет послан целый отряд жандармов, не иначе. Они придут сюда с собаками, они прочешут весь лес автоматными очередями.
Надо торопиться!
Страх, ужас, которого она прежде, кажется, и не знала, вдруг захлестнул, обдал ее невыносимым жаром и заставил побежать. Она бежала, уже не чувствуя боли в ноге, обдирая лицо, руки, ноги о колючий кустарник, бежала до тех пор, пока не увидела сквозь поредевшие ряды деревьев серо-голубое пространство с тусклыми красками заката: лес кончался, впереди расстилалось поле.
Под ногами скользкая грязь. Каждый метр дается с трудом. Скорей бы ночь, скорей бы остановиться! Кругом никаких признаков жилья, ничего, кроме серого неба и темной, грязной, клейкой земли.
Вдруг руки проваливаются. Яма. Не успев задержаться, она соскальзывает туда всем телом. Это, должно быть, старый окоп. Дальше ползти нет сил.
Но как тут холодно, как быстро замерзают руки и ноги! Нельзя сидеть без движения, надо идти, идти…
Нет, уж лучше переждать до утра. В открытом окопе слишком холодно, да и рискованно, а вот если вырыть нишу и спрятаться в нее… Обшарив окоп, Ляля нашла осколок бутылки. Не давая себе ни минуты отдыха, принялась за дело.
Трудно рыть вязкую глину осколком стекла. Кружится голова от голода и усталости; кажется, еще секунда – и не станет сил. Но еще и еще, еще и еще, и вот уже израненные, деревенеющие руки ушли в нишу по самые локти, дальше. Вот она сама уже влезла сюда по пояс. Хорошо! Еще и еще – так, чтобы можно было поместиться всем телом, хотя бы согнувшись, но поместиться.
А ведь уже светло. Неужели прошла ночь?..
Ляля забирается в нишу, примеривается, пробует устроиться поудобней и вдруг чувствует, что больше двигаться не в силах. Она пытается высвободить неудобно согнутую руку, но рука не шевелится; делает усилие приподняться, но не может совладать с собственной тяжестью. Тогда она понимает, что это пришел сон, и уже перестает сопротивляться.
В родном городе
Спустя шесть месяцев после того коротенького письма из Москвы, за которым уже не последовало, да и не могло последовать никаких известий, спустя шесть месяцев, в течение которых Наталия Степановна Ратушная привыкала к тупому, почти бессознательному существованию человека, лишенного всех надежд, в суровый январский день 1942 года, не суливший, казалось, никаких перемен, Ляля нежданно-негаданно появилась на пороге родного дома.
В этот день, как и накануне, Наталия Степановна
Но что ждало Наталию Степановну дома? В квартире холодно и темно. Дров нет. Нет и света. Да и к чему свет? Готовиться к урокам незачем – школа закрыта. А что холодно – это, пожалуй, даже хорошо: по крайней мере немца не вселят.
Так и коротали сестры вдвоем эти бесконечные зимние вечера: лежали, укрывшись всем, чем только могли, и вспоминали, вспоминали… Иногда приходил кто-либо из соседей, обычно с новостями, но и новости были одна хуже другой. Тот схвачен и расстрелян, те отправлены в лагерь, того видели в компании с немцами – говорят, поступил на службу в полицию, а ведь казался честным человеком… Рассказывали об огромных лагерях, где за колючей проволокой медленно умирают тысячи людей. Никто не мог быть уверен, что его не ждет та же участь. Для этого достаточно было любого ничтожного повода: доноса о том, что участвовал в общественной работе, или членского билета Осоавиахима, найденного при обыске, неосторожного слова или непонравившегося взгляда. Похоже было, что гитлеровцы методически осуществляют какой-то единый, продуманный план постепенного истребления советских людей.
Но самое горькое было даже не это. Седьмого ноября, в день праздника, фашистская газета, выходившая на украинском языке, – «Вiнницькi Вiстi» – огромными буквами возвестила о падении Москвы. «Оплот большевизма сокрушен, доблестные войска фюрера вступили в Москву!» – кричали со всех заборов плакаты. Ни один советский человек не хотел этому верить. Из уст в уста передавалась молва о напряженных боях у стен столицы, об огромных потерях, которые несет там гитлеровская армия. На следующее утро, восьмого, в нескольких местах появились листовки, наклеенные прямо на плакаты и содержавшие краткий и красноречивый ответ: «Врете! Москва наша!» – и об этом сразу узнал весь город. Но проходили дни, не принося никаких новых известий и никаких надежд, никаких признаков, ослабления «нового порядка»; напротив, он утверждался здесь все более прочно и основательно, это было видно по всему, и от этого можно было прийти в отчаяние.
В один из таких безрадостных дней в тихом домике на Пушкинской улице, в просторной и холодной комнате раздался звонкий голос Ляли. Наталия Степановна узнала его сразу же, как только вошла в сени. «Прочь, тоска, прочь, печаль, я гляжу смело вдаль», – беззаботно, как встарь, пел этот голос. Глупая, легкомысленная песенка, которую Наталия Степановна прежде так не любила! Сердце ее дрогнуло, она бросилась в комнату и упала в объятия дочери.
В стареньком порыжевшем платье, в разбитых бурках из шинельного сукна, исхудавшая, почерневшая, неожиданно взрослая Ляля стояла перед Наталией Степановной, и это взрослость без слов говорила обо всем.
– Ну, полно, полно, – бормотала Ляля, прижимаясь лицом к мокрым щекам матери. – Все хорошо, теперь мы вместе. Не надо плакать.
В ее глазах не было ни слезинки, лицо казалось спокойным, она обращалась с матерью, как старшая, терпеливо повторяя слова утешения. Кое-как ей удалось успокоить мать, но тут появилась Надежда Степановна. Она остановилась в дверях, не в силах переступить порог от волнения, и, увидев это, Наталия Степановна снова залилась слезами.
…В этот вечер, впервые за долгое время, в домике Ратушных горел свет – маленькая самодельная коптилка, от которой как-то сразу стало теплее и легче на душе. Ляля болтала без умолку; закрыв глаза, Наталия Степановна слушала ее голос, слушала, как музыку, наслаждаясь самим звучанием этого голоса, ничуть не изменившегося с тех далеких и счастливых времен.