На благо лошадей. Очерки иппические
Шрифт:
Настрадавшаяся вдова, верная спутница писателя, произведений которого не печатали и пьес не ставили, только-только вздохнула с облегчением и радостью: для покойного мужа, которого зажимали, начинался своего рода ренессанс, и вдруг выскакивает какой-то шпиндель, к тому же с фамилией двусмысленно-неблагозвучной, и нате вам, пожалуйста, всё сначала начинай: Булгаков, видите ли, слабый драматург! Долго Булгакова для нас как бы и не было, постановку «Дней Турбиных» ещё не возобновили, пьесу всё же издали, небольшим тиражом, – тогда даже читающие люди недоумевали, кто это такой. Вот писатель воскрес, пошли по театрам «Дни Турбиных», экранизируется «Бег», ставится «Мольер», все повально зачитываются «Театральным романом», «Белой гвардией», а также «Мастером и Маргаритой», так нужно ли ворошить сомнения, достаточно ли он сценичен? Чего доброго, поднимут головы ископаемые рептилии, каких наконец-то заставили замолчать и уползти в щель, а они, заслышав за рощей будто бы им знакомый глас, опять выползут и зашипят: «Мы же говорили – не наш драматург, не надо его вовсе ставить, не надо и печатать».
Слов нет, самооборона нужна, иначе загрызут. Но ведь
Между тем в театре на репетициях шла другая борьба – творческая. Станиславский извлекал уроки из успеха «Дней Турбиных». Тот Станиславский, что, топая ногами, выгнал собственного сына даже из массовки, тот Станиславский, что на жену-ведущую актрису во время репетиций орал так, что театральные пожарные дрожали, он прославленных «мхатовских» стариков начал прижимать, а себя самого из актёров списал, как только почувствовал, что он уже не тот актёр. Этот самый Станиславский своими требованиями, исключительно творческими, и Булгакова довёл до сознания драматической несостоятельности и – до раздражения. Намеки на «Дней Турбиных» в «Театральном романе» – своего рода месть. Булгаков чувствовал себя уязвленным успехом своей же пьесы, которую не совсем он написал так, как оказалась она поставлена, чтобы иметь невероятный успех.
Судить о писателе (считал, как известно, Чехов) нужно прежде всего по языку. В отличие от чеховских советов, которые давал он другим, а сам не следовал своим советам, это мнение без изворота и лукавства, возможно, потому что указанному признаку Чехов безусловно соответствовал: писал, как птицы или же выдающиеся певцы поют. А вот изысканный стилист Бунин, согласно Чехову, писал напряжённой рукой: из тех писателей, что стараются доказать, насколько они владеют языком. а они и не владеют, у них – одна вычура. Даже третьестепенный поэт Скиталец, по Чехову, литературный «воробей», был живой – чирикал своим естественным голосом. Был «голос» дан и Булгакову. Из русских писателей, с Пушкина и Лермонтова начиная, Тургенев, Островский, в публицистке Константин Леонтьев, под конец, Чехов, а затем Булгаков обладали магической словесной способностью. Толстой же говорил, что когда он читает тургеневские описания, ему начинает казаться, будто у него самого нет таланта. У Булгакова был язык, и какой! Перечисление, только перечисление, просителей у администратора в «Театральном романе» – это, по-моему, словесное чудо вроде циркового иллюзиона. И тут же маловыразительный разговор того же администратора с некоей дамой и её капризным мальчишкой. Перечисление лиц, в том числе, Якова Иваныча (то есть коннозаводчика Бутовича, известного всей Москве), создает картину. Люди, представленные в разговоре, безлики и не видны. Не было у Булгакова способности создавать тех толстовских «петушков», что стоят на своих ногах. «Петушками» Толстой называл бумажные фигурки, которые он мастерил для своих детей. «А вот ещё петушок!» – говорил он работая над «Холстомером», это, вероятно, когда старый мерин тяжело вздыхал или махал хвостом – словесно созданное живое существо. Автор «Театрального романа» прекрасен как пересмешник, когда вышивает по чужой канве, и если, как в «Новых похождениях Чичикова», вы знаете оригинал, то его вторичные персонажи получаются выразительно. А собственно булгаковские герои запоминаются лишь отдельными словечками и черточками, не более. Уж не говоря о том, что «Мастер и Маргарита» роман подражательно-вторичный, от забвения спасенный запрещением: восхищавщие этим романом не читали (в то время) Волынского и Мережковского, которым Булгаков подражал, а теология и философия в его романе – для старшего школьного возраста.
Разве своей обделённости талантливый писатель не сознавал? Такова, вне литературной свары, истинная проблема Булгакова, такого писателя, как Булгаков, невероятно одаренного в одном и решительно не способного в другом, а ему хотелось быть тем и другим, полноценным писателем. Выход, им найденный, был провокационным, он вызвал на себя огонь политический, обрушил на свою голову государственную махину, раздавленный под ней погиб, как Пушкин. Пушкинский пример был у Булгакова на уме, косвенно признано в «Мастере и Маргарите». Булгаков воскрес, как феникс, воскрес, и тут уже, по Симмонсу, [23] как всякий нами же созданный мученик, сделался неприкасаемым.
23
Основатель института для изучения русской литературы при Колумбийском университете. «Вы же сами делаете из них мучеников», – говорил он мне в тоне упрека, имея в виду писателей у нас запрещенных или преследуемых: их остается только защищать, превознося и не разбирая, всегда ли хорошо они пишут.
В который раз лошади меня вывезли. Простила меня Елена Сергеевна, обидевшаяся на меня за мужа, простила и престарелая поэтесса Надежда Александровна Павлович, отлучившая меня от дома за оскорбление её друга – Александра
Лошади едят овес
«Коня! Коня! Корону – за коня!»
Существуя на границе двух между собой не соприкасавшихся миров – литературного и лошадиного, в том и другом мире сталкивался я с тем, что запечатлено в яшинском рассказе «Рычаги»: люди с головой поставлены в положение безмозглых. Кое-кого из занимавших достаточно высокое место в нашей системе я встречал, даже знал, причём, довольно хорошо, а с годами узнавал ещё больше ответственных работников, облечённых властью, попадались среди них неумные и невежественные люди (где таких нет?), но больше было таких, которые точно в насмешку над собой изображали каррикатуру на самих себя: рассуждали и действовали против для них же очевидных требований здравого смысла. Почему (согласно грибоедовскому определению) «умный наш народ» то и дело оказывается глупее, чем есть на самом деле?
Приезжали наши специалисты закупать скот у Сайруса Итона, и ковбой, который фермой железнодорожного магната управлял, просил меня объяснить нечто для него непостижимое. Папа Сайрус велел ему отобрать самых лучших молодых бычков, а наши представители, с безумной, на взгляд американца, последовательностью старались взять худших. Худших так худших – что кому требуется, но при этом они утверждали, что выбирают лучших! Своим нелепым выбором, вопреки его рекомендациям, они ставили знатока из знатоков, чемпиона на выставках скота, в положение проходимца, который пытался им подсунуть гнилой товар, делая это из подлости, а ещё хуже – в силу своей некомпетентности. «Что они, чокнутые?», – спрашивал озадаченный американец. Мой ответ заключался в признании, что объяснить ему это очень трудно и даже невозможно, потому что он у нас не бывал. А те самые представители, вернувшись в Москву, позвонили мне и задали свой вопрос, причём, в трубке звучал голос несомненно здравомыслящего человека: «Он, этот ваш ковбой у Итона, сумасшедший что ли?». Безумцем показался он потому, что их непостижимое для него поведение вызывало у него припадки отчаяния и возмущения: он боялся уронить свой престиж в глазах поручившего ему серьезное дело хозяина, ведь ему же было приказано: «Отбери лучших». А проблема заключалась в том, о чём я как лояльный советский гражданин даже другу, однако иностранцу, сказать не мог. В очередной раз наши специалисты старались вычислить квадратуру круга. Требовалось в политических целях приобрести у симпатизируещего нам капиталиста бычков, не имея на это достаточных средств: шортгорны, которых с помощью знатока-ковбоя Трумена Кингсли разводил Итон, были породны и дороги, а продешевить папа Сайрус, при всех симпатиях, тоже не хотел. Вот и отбирали худших, чтобы, вернувшись, доложить, что лучшего им не предлагали.
Когда шла тяжба о бычках, меня, к счастью, там не было, но переговоры в том же духе я не раз переводил между конниками, оказываясь свидетелем всё того же конандрума – головоломной ситуации. Чтобы выйти на международную арену, нам требовалось освежить породу наших скакунов. Высокая конская кровь циркулирует по планете, искусство коневодства и секрет успеха на дорожке ипподрома заключается в умении сочетать породные линии, иногда друг от друга далекие, а подчас, напротив, близкие и даже родственные: инбридинг и кроссинг. Страшное и одновременно справедливое мнение знатока услышал я на Северном Кавказе: оплакивать конское поголовье погибшее во время войны нечего, разводить этих лошадей означало только множить посредственность: за годы оторванности от международного лошадиного мира кровь замкнулась. Короче, нужно прилить кровь производителей таких, какие были завезены в Россию ещё до революции. Тогда закупил их в Англии нефтяной король Манташев, у которого в Баку шла добыча черного золота, а в Москве на Скаковой стойла для лошадей делались из мрамора. Как приобрести жеребцов такого же класса, если класс на современной мировой конской ярмарке это даже не миллион, а миллионы? Кто даст такие деньги? В то же время и на международную арену выйти надо, просто требовалось и всё. Коневоды и покупали что подешевле вопреки своему собственному пониманию породы и советам американцев, а те, вроде итонова ковбоя, чувствовали себя одураченными и обиженными: наши посланцы даже не заглядывали на конзаводы, где для них уже был приготовлен настоящий класс. Что заглядывать и зря смотреть? Между тем на домашнем фронте международные мероприятия были окружены завистью к посланным за рубеж и – обреченным на неудачу. Завистники только и ждали, чтобы строчить и посылать куда следует доносы, разъясняя кому следует, в чём заключалась причина неудачи, почему не привезли настоящий класс. Писали же они не о том, что не дали достаточных средств. Послали не тех, кого нужно, вот согласно этим борзописцам в чём заключался просчёт.
«Надо кончать с этим Шекспиром».
Видел «Никита» во МХАТе шиллеровскую «Марию Стюарт» в переводе Пастернака, намеки на борьбу за власть ему показались чрезмерно прозрачными, и на встрече с интеллигенцией сказал, что надо кончать с этим Шекспиром. О хрущевском табу на Шекспира, он же Шиллер, прочёл я в стенограмме совещания с представителями нашей творческой интеллигенции, где было сказано надо кончать. И творческие интеллигенты, которые на том же совещании присутствовали, подтвердили: надо! Это в духе послесталинского времени: не сознательная фальсификация, а просто невежество.