На благо лошадей. Очерки иппические
Шрифт:
Во времена Гамсуна Северная Дакота оказалась полигоном для испытания и широкого применения сельскохозяйственного инвентаря. В том числе колючей проволоки. Мысль об ограждении с остриями подали одному сообразительному человеку растения с шипами, вроде кактусов: скотина о них не чесалась. А скотина уж если трётся о забор, то наваливается на него всем телом и способна расшатать любую изгородь, а там – пошла травить посевы. Поэтому и требовалось отгородить от пастбищ пахотные поля, чтобы стада не вытаптывали и не поедали пшеницы, а также раньше времени не травили пастбищ. Легкое и сравнительно дешевое оградительное приспособление, с которым у нас связаны мрачные воспоминания, в Дакоте сыграло большую созидательную роль: и пастбища сохранялись, и все увеличивались посевы.
Так одно
Мой друг был американцем в пятом поколении. Отец его ещё в детстве из-за несчастного случая потерял руку – пришлось отрезать по плечо. Все же взялся фермерствовать, обеспечивал семью, выдерживая конкуренцию двуруких соседей. Завязывая вожжи и закидывая их за спину (чему научил сына), управлял многоконной – до десяти лошадей – упряжкой, заложенной в многолемешный плуг, сеялку или борону: все эти механизмы с гамсуновских времен становились доступны даже не очень состоятельным фермерам.
Друг мой, как научил его отец, тоже закидывал вожжи за спину, но лишь только когда управлял тройкой наших рысаков. Пара его собственных лошадей служила разве что декоративным украшением фермы и в хозяйственном смысле излишеством. Если благодаря технике однорукий отец оказался способен хозяйничать в 30–40-е годы, управляя многоконными упряжками, то, поколение спустя, ферма сына в 70-х годах представляла собой МТС, оснащенную согласно последнему слову техники и единолично используемую.
Укомплектованный всевозможным инвентарем машинный парк, в нерабочее время укрытый в гигантском гараже, позволял моему другу в одиночку управляться с зерновым и скотоводческим хозяйством размером с наш колхоз начала пятидесятых годов. Сколько было у него пахотных и пастбищных угодий, в точности не скажу, сужу на глаз, представляя себе, что такое был наш колхоз до укрупнения: летом в каникулы нанимался я верховым объездчиком, поэтому представляю себе размеры наших коллективных угодий. Могу сравнительно судить и о поголовье скота: школьником гонял в подпасках, а в студенческие годы, как помнят люди моего поколения, приходилось чистить колхозные коровники.
Чистил я коровник и у моего друга, приезжая к нему в каникулярное время и пользуясь при этом старомодными орудиями, вроде граблей и вил, не изменившимися, как и у нас, я думаю, со времен Гамсуна. Зато пшеницу на элеватор друг мой доверял мне отвозить на самосвале, поражавшем, как и гараж, своим размером. Поражал меня самосвал не потому, что я не видел наших самосвалов, а потому что махина находилась в руках одного хозяина и не какого-нибудь «пшеничного короля», вроде того, на которого работал Гамсун, нет, фермера, одного из многих. Пока ездил я на элеватор, друг мой не вылезал из комбайна, поражавшего своим благоустройством: кабина ультрасовременного корабля полей была оснащена установкой для искусственной вентиляции воздуха. Стояла такая же жара, что не давала житья Гамсуну, но для друга моего сколь угодно высокой температуры не существовало. Жара его не тревожила. Тревожило его, и ещё как тревожило, нечто иное.
Когда мы познакомились, это был невероятной физической силы и неиссякаемой работоспособности трудяга, наделенный истинным талантом земледельца и скотовода. Была у моего друга, как положено, американская мечта. Мечтал мой дакотский друг вывести породу быков, мясо которых опровергло бы неистовую антиговяжью пропаганду, в это время развернувшуюся по всей Америке. «Мясо вредно для вашего здоровья», – твердила на все лады пропаганда. А девиз
Ради осуществления своей мечты, которая, как всякая большая идея, нуждалась в материальном обеспечении, друг мой, истинно-американский индивидуалист, для которого главное, чтобы, как в песне, «было по-моему», всё же согласился работать на железнодорожного магната, державшего для души ферму. Друг мой надеялся, что ресурсы, несравнимые с его собственными, помогут ему осуществить свою мечту. К тому времени, когда привезли мы нашу тройку, друг мой успел показать на что способен: один из его быков признан был чемпионом absolutus. Это была медленно движущаяся, тяжело ступающая, белоснежная мясная гора, очевидно, без единой жиринки. Тонну живого веса долго и со всех сторон прощупывала судейская коллегия, в конце концов признавшая: «Лучше его нет!». После этого исключительного победителя куда-то повели, и когда я спросил, куда, ответ был: «В гостиницу Хилтон». Из абсолютного чемпиона делать бифшексы?! Нет, его будут фотографировать в холле на красном ковре. И повели. В Хилтон. На красный ковер.
Но престарелый магнат скончался, хозяйство его перестало существовать, и друг мой взялся фермерствовать в одиночку. Обзавелся, понятно, в рассрочку, удивительным инвентарем и начал хозяйничать, как хозяйничал его отец, как начинали хозяйничать его деды, современники Кнута Гамсуна. Начал и – чуть было не потерял ферму, о чем по секрету мне поведала его жена. Причина была сама обычная, из тех, что упомянуты в «Коммунистическом манифесте»: перепроизводство. Даже зернышко к зернышку золотая пшеница и безусловно полезное, обезжиренное, мясо, не находили у моего друга сбыта.
С неизбежностью обрушился на него следующий, едва ли не худший, удар: попал в капкан к банку. Местному, столетнему: ограбление этого банка Гамсун живописал в рассказе «Бродяжьи дни». Когда же я у моих друзей оказался в гостях, жена моего друга взяла меня с собой на экскурсию в этот банк. Поехали мы собственно в магазин за продуктами, но жена моего друга сообщила мне, что у них деньги «на весу», виртуальные, как бы парят в воздухе или воображении, а на самом деле, в наличности, их нет. Вот и пошли мы в банк, чтобы заручиться разрешением на покупки в счет несуществующего вклада. Директор банка, которому меня представили как своего рода залог – под заморского гостя, был сама любезность и доброта. Трудно было себе представить, что этот обходительный джентльмен, не заставивший себя долго просить об очередном одолжении, обладал когтями и клыками крупного хищника и чуть было не отобрал у моих друзей и самосвал, и комбайн, и даже дом, – словом, всё, что они приобрели на данную им ссуду. Тогда я того не понимал, теперь понимаю, почему директор банка был столь радушен и уступчив: мои друзья оставались у него в лапах, всё крепче стискиваемые мертвой хваткой. И я не спрашивал, что стало бы с ними, с меня было довольно того, что я услышал: «Едва не лишились фермы».
Удалось не лишиться, войдя в еще большие долги, а также благодаря вечно-временным нехваткам в нашей стране. Россия стала закупать в Америке пшеницу, того самого сорта, что некогда завезли туда же, за океан, наши крестьяне-раскольники, бежавшие от притеснений и преследований за веру. И пшеница моего друга опять нашла сбыт, всё его семейство – жена, сын и две дочери – вздохнуло с облегчением. Увы, ненадолго. После нашего вторжения в Афганистан американское правительство на торговлю с нами наложило эмбарго. Известие о запрете пришло в дом моих друзей по телевидению при мне, и я своими ушами слышал, как, словно раненый бык, взревел мой друг: зашаталась основа его существования. Всё могло мигом исчезнуть, не жестокими дакотскими ветрами снесенное, а конфискованное вежливым директором банка.