На дорогах войны
Шрифт:
Послышались лающие слова команд. Зарокотали моторы танков, и «тигры» ушли. Он остался один. Его не тронули, не били, даже не обыскали.
«К своим, только к своим, — решил Алисьев. — Но как и куда идти?» Вокруг кромешная тьма и нужно делать первые шаги. Это были не просто шаги слепого, а шаги боевого задания. Кто знает: может, «тигры» пошли к переправе, которую удерживают его товарищи. И не от него ли сейчас зависит успех задачи? Он может помочь, у него донесение.
Он глотнул вина. Оно было кислое, противное, но все-таки утоляло жажду. А теперь надо идти,
«Солнце!» — почти закричал Алисьев. И в его крике было столько радости и надежды, как если бы он увидел его. — Я слышу тебя, солнце, ты поведешь меня…
Он лихорадочно думал: когда взошло солнце, оно было прямо по шоссе. Он помнит: на карте шоссе шло строго на восток, а затем за деревней, у которой его встретили «тигры», оно поворачивало на юг. А там, через пять-шесть километров, будет второе село. Штаб. По шоссе он сейчас не пойдет. Идти надо полем, идти быстро. Это тяжело. Время… Который сейчас час?.. В семь взошло солнце. Через полчаса он вступил в бой. Полчаса длился допрос. Девятый… Нужно торопиться. Бежать!..
Легко сказать «бежать!» Он попытался подняться, но это оказалось не так просто. Он точно прирос к земле. Словно налился свинцом. Глаза, лицо и шея нестерпимо болели. Из ран сочилась кровь.
Николай тяжело встал. Но от боли, потери крови, от того, что не видит земли, от боязни, что ступит не туда, пошатнулся и упал. Во второй раз поднялся увереннее. Встал, распрямился и поднял к небу лицо. Солнце нашел быстро, лучи его, словно огнем, обожгли пустые глазницы, запекшиеся кровью.
И он пошел… Каждая кочка и неровность земли казались ямами. Он падал, поднимался и снова шел. Временами ему казалось, что он ни за что не дойдет. А донесение? — думал он и снова шел, протянув руки вперед. Через несколько шагов упал. Страшная боль резанула голову, и он потерял сознание…
Нет, это еще не конец. Придя в себя, снова шел и снова, падая, терял сознание. И каждый раз, когда поднимался, распрямлял плечи, поднимал к небу лицо и искал пустыми глазницами солнце, свой ориентир, сверяя его с прохладным, освежающим ветерком.
Он не знал, сколько прошел пути, сколько прошло времени. Его тошнило, кружилась голова. Он шатался, словно пьяный, теряя направление, сбиваясь с пути. Сначала считал шаги, потом сбился и бросил. Если раньше замечал, как вспархивали из-под ног жаворонки и, набирая высоту, заливались трелью, то потом и этого уже ничего не слышал, ни о чем не думал, кроме одного — надо дойти.
А силы покидали его. Он упал и не мог подняться с первой попытки. Обмороки становились все чаще и чаще.
Падая, он стонал от боли, выл от бессильной злобы на себя.
В последний раз, когда прошел несколько шагов, упал и не смог встать, пополз. Полз долго, а потом ему показалось, что ползет не в ту сторону. Алисьев повернулся лицом к солнцу и не почувствовал его. Подняться уже не мог, чтобы определить направление по ветру. Упал ничком на землю и в злобе
Его подобрали солдаты. Он лежал в кювете у самой кромки шоссе, за которым начиналось село, где находился штаб бригады.
В сознание Алисьев пришел на носилках. Несли двое и тихо переговаривались. Прислушался: свои или чужие? Солдаты говорили по-русски, называли имена знакомых командиров.
— Стой! — почти крикнул Алисьев.
Солдаты остановились.
— Куда несете?
— Как куда? — удивился передний. — В санбат.
— Заворачивай к штабу. Есть дело…
По дороге встретили командира бригады полковника Фомичева. Алисьев узнал его голос и почти вывалился из носилок. С помощью товарищей он поднялся, выпрямился. Идущие навстречу остановились. Смолк вдруг разговор.
— Откуда, старшина? — спросил Фомичев и положил руку на плечо Алисьеву.
— От комбата первого, капитана Егорова… С донесением…
Алисьев чувствовал, как слабеют ноги, кружится голова, вот-вот он упадет, но, собрав волю, последним усилием расстегнул куртку и вынул из кармана гимнастерки вчетверо сложенный листок бумаги, ради которого он проделал этот долгий и мучительный путь. Но отдать его он уже не мог, не хватило сил…
— Вот и все, — сказал Алисьев и тяжело вздохнул. — Очнулся я уже здесь, в этой палате.
Мы оба молчали, молчали долго и мне показалось, что Алисьев уснул. Но он неожиданно заговорил снова.
— И так меня этот фриц поганый исковеркал, что не только Галина, но и мать не узнает… Как буду жить? Светит ли солнце, зеленеет ли лес, серебрится ли под луною снег, а для меня все одно и то же — ночь… Окончится война, ты приедешь домой, будешь ухаживать за девушками, женишься на самой красивой, обзаведешься семьей… Будешь радоваться свету, детям, новой счастливой жизни… А я? Никому не нужный чурбан…
Он остановился, с шумом втянул в себя воздух и разом выдохнул его.
Николай говорил, изливал свою душу, выворачивал себя наизнанку, и не было в его словах ни одной светлой тропинки, на которую бы он себя выводил. Он хоронил себя. Я терпеливо слушал: пусть выговорится, изольет свою тоску, свой страх.
Я видел, в каком тяжелом состоянии находится мой друг, мне было жаль его, но я боялся жалостью ранить его. Не жалость ему моя нужна, а совет, умный, твердый, мужской.
— Николай.
Он не слышал меня.
— Николай! — еще громче позвал я его.
Он отозвался.
— Кого ты ругаешь? — спросил я так, словно не слепой был передо мной, а прежний Алисьев, — веселый, жизнерадостный, сильный. — Для кого ты все это говоришь? Для меня? Напрасно. Я этому нисколько ведь не верю. Ведь я знаю тебя, каким ты был.
— Вот именно, был… — перебил он меня.
— И есть. Жалеть я тебя не буду. Ты ведь и сам знаешь, что жалеют слабых, а сильных это оскорбляет. А ты сильный. Ты это доказал своим подвигом, совершить который не каждый сумеет. Ты еще и сам не сознаешь до конца, что ты сделал.