На дороге
Шрифт:
— В первый день, — сказал он, — я лежал на кровати одеревенелый, как доска, не в силах ни пошевелиться, ни вымолвить словечка, — вытаращил глаза и уставился в потолок, слушал, как шумит у меня в голове, смотрел цветные видения и прекрасно себя чувствовал. На другой день на меня снизошло все, все, что я когда-либо сделал, о чем знал, читал, слыхал или догадывался, — все это вновь явилось мне и выстроилось в голове в совершенно новую логическую цепь, так как в мыслях у меня было только одно: как бы не растерять, не спугнуть овладевших мною изумления и благодарности, я непрерывно твердил: «Да, да, да, да». Негромко. Одно только «да» — очень тихо, и видения от этой зеленой травы длились, пока не настал третий день. К тому времени я все понял, до меня дошел смысл всей моей жизни, я знал, что люблю Мерилу, знал, что должен разыскать отца, где бы он ни был, и спасти его, знал, что ты — мой друг и все такое. Я знал, как велик Карло. Я знал тысячи вещей обо всех, обо всем. Потом, на третий день, началась жуткая череда кошмаров наяву, они были такими дьявольски страшными и зелеными, что я в испуге свернулся калачиком, обхватил руками колени и стонал: «Ох, ох, ох, ах, ох…»
— А что было дальше?
— Все это произошло несколько месяцев назад — когда ты уехал. В конце концов она вышла замуж за торговца подержанными автомобилями, этот безмозглый ублюдок поклялся убить меня, как только отыщет. Если понадобится, мне придется защищаться и убить его, и тогда я отправлюсь в Сан-Квентин, Сал, потому что еще одно, любое обвинение, и я отправлюсь в Сан-Квентин пожизненно — это для меня конец. А тут еще эта никудышная рука и все такое прочее. — Он показал мне свою руку. В волнении я не заметил, что его рука ужасно изуродована. — Я двинул Мерилу в лоб двадцать шестого февраля в шесть часов вечера, точнее — в шесть десять, потому что я помню, что через час двадцать должен был встретить проходящий товарняк, тогда мы увиделись в последний раз и в последний раз все решили, а теперь слушай: мой большой палец преспокойненько отскочил от ее лба, у нее и синяка-то не осталось, она даже засмеялась, а вот пальчик мой сломался у запястья, и какой-то гнусный доктор вправил кость, что оказалось делом нелегким, он три раза накладывал гипс — в общей сложности двадцать три часа я прождал на жестких скамейках и все такое, а когда он делал последнюю гипсовую повязку, то проткнул кончик пальца вытягивающей шпилькой, так что в апреле, когда гипс сняли, оказалось, что шпилька внесла инфекцию в кость, и у меня начался остеомиелит, который перерос в хронический, и после операции, которая не удалась, после месяца в гипсе мне в конце концов ампутировали крохотный кусочек этого злосчастного пальца.
Он размотал бинты и показал палец. Под ногтем не хватало примерно полдюйма мяса.
— Дальше — хуже. Камиллу-то с Эми содержать надо, вот мне и пришлось гнуть спину формовщиком в Файерстоуне, где я вулканизировал покрышки с новым протектором, а потом затаскивал в кузов стопятидесятифунтовые колеса — при этом я мог пользоваться только здоровой рукой и то и дело ударялся больной, опять ее сломал, опять ее вправили, опять возникло заражение, и она распухла. Так что теперь я сижу с ребенком, а Камилла работает. Понятно? Мать честная, у затравленного джазом великого спортсмена и работяги Мориарти болит пальчик, жена каждый день колет ему из-за этого пальчика пенициллин, от которого он покрывается сыпью, потому что он вдобавок еще и аллергик! За месяц он должен принять шестьдесят тысяч единиц флеминговского горючего. Да еще каждые четыре часа глотать таблетку, чтобы сражаться с аллергией, которую это горючее вызывает. Он должен принимать кодеин с аспирином, чтобы унять боль в большом пальце. Ему надо прооперировать ногу из-за воспаления кисты. В следующий понедельник он должен подняться в шесть утра, чтобы ему почистили зубы. Два раза в неделю он обязан показывать врачу свою ногу. Каждый вечер пить микстуру от кашля. Он должен непрерывно сморкаться и фыркать, чтобы прочистить нос, который провалился в том месте, где несколько лет назад была сделана операция переносицы. Он потерял палец бросковой руки. А ведь был самым великим пасующим в истории исправительной школы штата Нью-Мексико — на семьдесят ярдов бросал. И все же… все же никогда я еще не был так счастлив и доволен жизнью, я счастлив, что вижу, как играют на солнышке прелестные маленькие дети, я страшно рад видеть тебя, мой славный бесподобный Сал, и я знаю, знаю, что все будет хорошо. Завтра ты увидишь ее, мою дивную милую дочурку, она уже может без посторонней помощи простоять целых тридцать секунд, она весит двадцать два фунта, а рост ее двадцать девять дюймов. Недавно я высчитал, что она на тридцать один с четвертью процента англичанка, на двадцать семь с половиной процентов ирландка, на двадцать пять процентов немка, на восемь и три четверти голландка, на семь с половиной шотландка и на сто процентов — настоящее чудо. — Он от души поздравил меня с завершением книги, которую уже приняли в издательстве. — Мы знаем жизнь, Сал, мы стареем, каждый из нас, мало-помалу, и начинаем разбираться кое в каких вещах. Мне хорошо понятно все, что ты рассказываешь про свою жизнь, мне всегда были близки твои переживания, а теперь ты уже готов заполучить несравненную девушку, если только сможешь ее найти, заинтересовать и заставить тревожиться о твоей душе, что я так упорно пытаюсь сделать с этими своими чертовками. Дерьмо! Дерьмо! Дерьмо! — завопил он.
А наутро Камилла вышвырнула нас обоих вон, со всеми пожитками. Началось все с того, что мы позвонили Рою Джонсону, старому денверскому
— Дин, Дин! — крикнул я. — Где тут ближайший бар?
— Бар? — удивленно переспросил он. Дин мыл руки в кухонной раковине, внизу. Он решил, что я хочу напиться. Я признался, перед какой стою дилеммой, и он сказал:
— Иди себе спокойно, она постоянно плачет.
Нет, этого я сделать не мог. Я выскочил на улицу и принялся искать бар. Пройдя в гору и под гору и миновав квартала четыре Русской Горки, я не обнаружил ничего, кроме прачечных-автоматов, химчисток, киосков с газировкой и косметических салонов. Тогда я вернулся в наш ветхий домик. Дин с Камиллой орали друг на друга, а я с виноватой улыбкой проскользнул между ними и заперся в ванной. Через несколько секунд Камилла уже бросала Диновы вещи на пол гостиной и велела ему убираться. К своему изумлению, над диваном я увидел написанную маслом картину, на которой в полный рост была изображена Галатея Данкел. И тут до меня дошло, что все эти женщины долгие месяцы своего одиночества и бабства проводят вместе, судача о безумии своих мужчин. С дальней половины дома доносилось маниакальное хихиканье Дина, сопровождавшееся громким плачем ребенка. В следующее мгновение Дин уже бесшумно, словно Гручо Маркс, скользил по всему дому, и его сломанный палец, замотанный гигантским белым бинтом, стоял торчком, напоминая маяк, неподвижно возвышающийся над неистовством волн. Вновь я увидел его многострадальный громадный потрепанный чемодан, откуда торчали носки и грязное белье; Дин склонился над ним и принялся бросать туда все, что попадется под руку. Потом он взял чемодан поменьше, самый немыслимый чемодан в США. Сделан он был из бумаги и разрисован так, чтобы его можно было принять за кожаный, вдобавок к нему были пришпилены какие-то шарниры. Крышку пересекала огромная прореха; этот чемодан Дин обвязал веревкой. Затем он схватил матросский брезентовый мешок и побросал вещи туда. Я взял свой мешок, набил его и, пока Камилла лежала на кровати, твердя: «Врешь! Врешь! Врешь!» — мы выскочили из дома и потащились по улице к ближайшему фуникулеру, являя собою ходячее нагромождение чемоданов с торчащим наружу гигантским перебинтованным пальцем.
Этот большой палец стал символом решающей стадии Диновой эволюции. Его уже больше ничто не волновало (впрочем, как и прежде), однако теперь его вдобавок стало волновать в принципе все; другими словами, все ему было безразлично — раз уж он родился и живет в этом мире, ничего тут не поделаешь. Посреди улицы он меня остановил.
— Знаю, знаю, старина, ты наверняка ошарашен. Не успел ты добраться до города, как в первый же день нас вышвырнули на улицу, и ты не можешь понять, что я такого сделал, чтобы заслужить подобную немилость, да и все прочие напасти в придачу… хи-хи-хи!.. но посмотри на меня. Прошу тебя, Сал, посмотри на меня.
Я посмотрел на него. На нем была футболка и сползшие с живота рваные брюки, дырявые башмаки; он был небрит, лохмат и нечесан, глаза налились кровью, огромный забинтованный палец он держал вертикально на уровне груди (держать его так он должен был постоянно), а на лице его блуждала самая идиотская ухмылка, какую я когда-либо видел. Нетвердой походкой, вертя во все стороны головой, он обошел вокруг меня.
— Что видят мои очи? Ага — голубое небо. Лонгфелло. — Он пошатнулся, прищурился и протер глаза. — А еще окна — ты вглядывался когда-нибудь в окна? Давай поговорим об окнах. Мне попадались просто сумасшедшие окна, они корчили мне рожи, а если были задернуты шторы, то еще и подмигивали. — Он выудил из своего брезентового мешка «Парижские тайны» Эжена Сю и, пристроив книгу на оттянутой вперед футболке, принялся с видом истинного педанта читать прямо на улице. — А правда, Сал, давай на ходу врубаться во все, что увидим… — В следующее мгновение он уже об этом забыл и безучастно смотрел вокруг. Я был рад, что приехал, в тот момент я был ему нужен.
— Почему Камилла тебя выгнала? Что ты теперь будешь делать?
— А? — переспросил он. — Чего?
Мы ломали голову над тем, куда идти и что делать. Я понял, что все должен решать сам. Бедняга Дин — сам дьявол ни разу не пал так низко. Обуреваемый идиотизмом, с зараженным пальцем, увешанный потрепанными чемоданами своей сиротской лихорадочной жизни, проведенной в нескончаемых гонках из конца в конец Америки, — загубленная перелетная птаха.
— Пошли пешком в Нью-Йорк, — сказал он, — а по дороге запасемся всем необходимым… да!
Я достал свои деньги, пересчитал их и показал Дину.
— Здесь у меня, — сказал я, — целых восемьдесят три доллара с мелочью, и, если хочешь, поехали вместе в Нью-Йорк… А потом отправимся-ка мы в Италию.
— В Италию? — Глаза его загорелись. — В Италию, да… как же мы туда доберемся, любезнейший Сал?
Я все взвесил.
— Я заработаю кое-какие деньги — получу тысячу долларов в издательстве. Будем с тобой любоваться всеми сногсшибательными красотками Рима, Парижа и прочих подобных мест, будем сидеть в уличных кафе, жить в бардаках. Как же не поехать в Италию?
— Заметано, — сказал Дин.
А потом до него вдруг дошло, что я настроен серьезно, и он впервые искоса посмотрел на меня, ведь раньше я никогда не брал на себя обязательств в отношении его тягостного существования, и взгляд этот был взглядом человека, взвешивающего свои шансы в последний момент перед тем, как сделать ставку. В глазах его были торжество и высокомерие — то был долгий дьявольский взгляд, устремленный мне прямо в глаза. Я тоже взглянул на него и смутился.
— В чем дело? — спросил я, чувствуя себя несчастным.