На границе чумы
Шрифт:
– Ты сам-то в это веришь? – спросил Лежич.
Ночь стояла тихая-тихая. Звезды неслышно двигались по темному бархату неба, и порой то одна из них, то другая прочерчивала мрак яркой полосой и гасла. Где-то в поселке взбрехнула было спросонья собака и умолкла.
– Как там, на юге? – спросил Брик. Лежич мечтательно улыбнулся.
– Хорошо там… Море теплое… Горы до неба. Бывало, утром проснешься – и на берег, а там тихо-тихо, и солнце встает. А вечером смотришь на море и видишь, как оно с небом сливается, далеко-далеко… Знаешь, там про море примерно так говорят, – и он произнес нараспев: – У всего есть начало, конец
Если бы Лежич не ударился в разбойный промысел и изучил грамоту, то из него получился бы неплохой поэт. А так он сочинял вирши в южном духе, но не записывал их, храня в памяти и частенько забывая напрочь.
– А помнишь, как мы ходили в ночное лошадей пасти? – проговорил Брик. – Сидели у костра, истории всякие рассказывали… Про домовых, про неупокоенные клады…
– А то как же, – улыбнулся Лежич. – Помнишь, ты тогда рассказал про разбойников, которые делили краденое на кладбище? Я два дня спать не мог, боялся, что мертвяк прямо в нашей хате из погреба выскочит. И тебя будил, чтоб вместе до ветру пойти.
Братья тихо засмеялись. Как-то вдруг вспомнилось то светлое, далекое, что не имело никакого отношения к «здесь и сейчас» – к оцепленному зараженному клоку земли, страху, умирающим в муках людям. То ли неожиданно добрая теплая ночь наворожила, то ли и впрямь вернулось давно улетевшее лето и обняло их добрыми сильными руками, золотая свежая осень швырнула пригоршню узорчатой листвы, и зима взметнула пушистую шаль…
– А ты бы отпустил меня, брат, – предложил Лежич. – Уж больно тут помирать неохота. Ты не подумай чего, я чистый, заразу не понесу, – он сделал паузу и продолжал: – Я между прочим, у мощей святого Симеона Лекарника обретался, с тех пор ни яды не берут, ни прочая пакость.
– Чего ж тогда убежать хочешь? – поинтересовался Брик.
Лежич вздохнул, пошевелился.
– Тягостно мне и тошно тут. За весь свой промысел столько смертей не видел, как здесь за неделю, – он снова вздохнул. – Да и пожить еще хочется по-человечески, а не под палкой ходя. Тяжело это…
Звезды перемигивались, их яркое льдистое крошево начинало будто бы таять. Наступала самая темная и сонная часть осенней ночи. Брик присмотрелся: впереди один из костров оцепления горел не так ярко, как прочие, – видимо, часового сморило, и он не подбросил дрова вовремя. Лежич терпеливо ждал, когда брат примет решение.
– Видишь, там костер почти погас? – Лежич кивнул, и Брик продолжал: – Иди туда. Караульный там наверняка заснул. И в поселки пока не суйся, поплутай. На всякий случай…
Брик не мог сказать точно, но, похоже, Лежич задорно ему подмигнул.
– Спасибо тебе, брат. Даст Заступник, свидимся еще.
И он растворился в ночи. А Брик сидел, глядя туда, куда отправился младший, и вслушиваясь в тишину, которую не нарушал ни единый звук. Уж не привиделся ли ему давно пропавший младший брат, не сон ли это был, тихий и грустный, который настолько близок сердцу, что кажется явью…
Так Брик и сидел у своего костра до самого утра, периодически подкладывая поленья и размышляя о том, что если твой младший брат упал в прорубь, то у тебя есть два пути: либо вытащить его, либо дать утонуть. Потом пришел сменщик и заступил на караул, а Брик отправился спать.
А Лежич шел себе налегке,
Тут надобно заметить, что мощи святого Симеона Лекарника славились по всей Дее как чудотворные, исцеляющие от болезней и защищающие в первую очередь от отравлений и ядов. Дело было в том, что храм Симеона Лекарника стоял возле источника минеральной воды (якобы Симеон встретил Змеедушца и с горячей молитвой Заступнику ударил его своей тростью, Змеедушец вполне предсказуемо провалился в Гремучую Бездну, а на месте битвы забил вдруг источник), и ее целительные свойства – вместе с традиционно употребляемым во время причастий в храме отваром сапаши – повышали иммунитет и благотворно действовали на легкие и печень. Лежич обретался при храме три седмицы и выпил там едва ли не большую бочку целебной воды, так что никаких опасений за свое здоровье у него не было.
В столицу он, конечно, соваться бы не стал: ни один разбойник не горит желанием раскланиваться с полицией и инквизицией на каждом углу, да и маловероятно, чтобы стражи порядка хотели его видеть. А вот какая-нибудь глухомань, с мальвами по палисадникам и свиньей в луже на главной площади, сейчас пришлась бы очень кстати: в таких тихих уголках обязательно обнаруживаются вдовушки, охочие до мужской ласки и крепкой руки в хозяйстве, – можно было бы перезимовать, не думая о том, где доставать еду и крышу над головой, а по весне, когда сойдет снег и просохнут дороги, не худо будет и на юг отправиться, напомнить о себе зажравшимся купцам, которые отчего-то думают, что их товар да доход обладают какой-то неприкосновенностью.
Как же Лежич любил юг! Стройные высокие деревья, достающие верхушками едва ли не до самого неба, соленый морской воздух, что дарит легким изысканные ласки своим прикосновением, горячее солнце, прекрасное вино, а не то кислое пойло, которое пьют по всему остальному Аальхарну, и, разумеется, женщины… Как бы хотелось ему сейчас не шагать по еще не просохшей после дождя дороге, а лежать где-нибудь на каменистом пляже Антолии в обнимку с пышногрудой и легкодоступной смуглокожей красоткой и, помимо всего прочего, читать ей стихи… Лежич так размечтался, что едва не попал под повозку, и из приятных раздумий его вывел окрик:
– Куда прешь, перо тебе в печинку!
Лежич отскочил на обочину и обернулся. На дороге застыла крытая повозка с косматым кучером, который угрюмо смотрел на Лежича из-под кустистых бровей и сжимал в желтых, но крепких зубах трубку с неимоверно вонючим табаком. Разбойник всмотрелся: возничий одет был тепло, но очень бедно, с такого и взять нечего.
– Я бы вот поинтересовался, – сказал возничий, – отчего это ты тащишься по дороге да по сторонам не смотришь? Жить, что ли, надоело? Так иди вон на стройку храма, там и пользу принесешь, и помрешь заодно.