На исходе дня
Шрифт:
Выпрямившись, смахнув с колен пыль, Наримантас выходит в гостиную. В ноздри бьет запах извести и горчащий запах краски. Укутанные газетами громоздятся посреди комнаты буфет и пустой скелет секционного шкафа. Натолкнулся на скатанный и завернутый в бумагу ковер… Что это? Ах да, ремонт… Вот торчит обляпанная стремянка, напоминая, что их скомканная, опрокинутая вверх тормашками жизнь — не сон, который можно прервать. Только одну комнату успели побелить подвыпившие парни — опохмелившись, они исчезли. Все началось еще до того дня, тогда, когда время еще не остановилось…
Наримантас
Выбросить эту мерзкую стремянку!
Злоба отрезвила, будто брызнула в лицо ледяной водой, памятью услышал, как стукнула сброшенная туфля. Вернувшись вчера вечером, они не зажигали свет, Дангуоле разувалась в кухне. Туфля полетела в угол, заставленный пустыми бутылками… Бутылок — как на складе, Дангуоле ничего не ела, только жадно пила.
— Вот она, твоя туфля…
Его растрогал прилипший к подошве желтый листок. Выходные туфли, не пригодны они для ходьбы по тропинкам, устланным многолетней гнилью. С памятниками и оградами, с застывшим, строгим покоем вечного сна не сочеталась и сама Дангуоле, ее одежда, слова. Некоторых траур укрупняет, высвобождая из повседневности и серости, она же, напротив, мельчала, казалось, что страдает и от этой обиды.
Она действительно могла бы лечь в землю, и не потому, что умершему легче… И он впервые в жизни ужаснулся, что вдруг останется без нее.
Схватила туфлю, сжала в руке.
— Который час?.. Утро или вечер?
— Осенний туман, Дангуоле. Теперь десять Через час-другой выглянет солнце.
— Солнце? Не говори чепухи!
И она криво усмехнулась, словно услышала скабрезный анекдот.
Наримантас глянул на нее — на краю кровати поникла незнакомая старуха. Встанет, пошатываясь, пойдет сквозь туман и забудет, где сидела, что говорила. Нет, это она, Дангуоле, и он рядом с ней, как никогда близко, но его терпения и печали мало, чтобы удержать ее. А квартира слишком велика для двоих, без ушедшего навсегда третьего…
— Нет, нет, это бесчеловечно, страшно…
— О чем ты?
— Ха-ха! Еще спрашивает. Какая тупость. Ха-ха!
— Туман, и ничего больше.
— Гнить в мокрой земле, укрывшись туманом.
Хотя он и поклялся не винить ее — хватало собственной вины! — Наримантас отпрянул от Дангуоле. Хохотала, как прежде, или ему почудилось? Уж лучше помешанная, чем эта, с гнездом вместо прически.
— Туман… Туман!
Словно на заигранной пластинке вертится в мозгу это слово, до крика усиленное проигрывателем, как сказал бы Ригас.
Ригас? Кто назвал его так? Нельзя! Это живого звали Ригасом, умерев, он снова стал для них Риголетто, как в метриках;
— Нет, нет… я пойду… Ведь он один, один-одинешенек в тумане… в страшном тумане…
Дангуоле, подтянув чулок, сползла на пол У Наримантаса сдавило сердце, словно мнет его чужая рука. Доводилось и ему массировать остановившееся сердце, вскрыв грудную клетку… Картина промелькнула не случайно, хотя теперь Наримантасу кажется, что целый год не держал он в руке скальпеля, а трепещущий, мерцающий красными сгустками мир тоже засыпан землей.
— В такую слякоть? Не ходи. Даже могилу в тумане не найдешь…
Наримантас не слышит своих слов, потому что думает о таящихся в тумане возможностях, словно возьмет вдруг да и повторится, только гораздо отчетливее и осмысленнее, их жизнь. Он тянет руку к голове Дангуоле — волосы у корней белые, пятна седины вперемежку со спутанными черными прядями. Сказать ей об этом? Открыть глаза? Уже три недели — да, три недели! — не моется, не подкрашивает волос. Ноздри щекочет кисловатый запах, к которому он привык, только не здесь, дома, — в больнице, где в послеоперационных пахнет именно так — несвежим телом. Сотни больных плывут по больничному конвейеру, а его нет рядом…
Дангуоле небрежно натягивает свой американский парик, из-под ушей торчат седые пряди, вернувшись, стянет его с головы и бросит в угол.
— Полью цветочки… Высохнут все до единого…
— Мы же вчера поливали, забыла?
— Ты прав, Винцентас, но он ждет…
— Кто ждет? Опомнись. Там лишь его останки.
— Останки! Какое отвратительное, жестокое слово…
— Смерть всегда отвратительна!
— Неправда, он лежал как ангел… Такое белое прекрасное лицо… И цветы. Розы, астры, гвоздики! Как сказочный принц тонул в цветах…
— Мертвые все добры и красивы… — Наримантас спорит с живым, упрямо сопротивляющимся Ригасом — не с Дангуоле. Ее только жаль.
— Ангел, ангел… Вытолкнул ее из машины, а сам… Достойна ли она такой жертвы? Мизинца его не стоит! Деревенская девка, вся в веснушках…
— А если бы убил?.. И ее, и еще не рожденного? Сел в машину без тормозов! Да еще не один..
— Какие девушки толпами за ним ходили не связывался. А тут подсобница из мясной лавки! И мертвого ей не отдам…
— Благодари судьбу, что только себя убил! На секунду, на одну секунду просветлело у него в мозгу… Читала показания Кемейши?
Показания… Словно внезапно открытое лицо, которое снова прикрыли, не дав вглядеться в него. На спуске со склона сломалась санитарная машина Кемейши. Мимо него едва полз в гору старенький синий «Москвич». Глядя ему вслед, он обратил внимание на двух «красавчиков», как он пишет. Казалось, они озорничают — вырывают руль друг у дружки из рук. Наверху распахнулась правая передняя дверца, и девушка, словно ее вытолкнули, свалилась в кювет… Когда Кемейша подбежал, она стояла на коленях в кювете, а «Москвич» на полном ходу летел под гору. Моргнуть не успел, как машину занесло, и она опрокинулась…