На кладбищах
Шрифт:
Не могу вспомнить, чей юбилей или свадьбу мы праздновали в Кононовской зале. Только Фидлер проплясал кэк-уок, потому что иначе ему, кажется, Л. Б. Яворская не соглашалась ничего вписать в эти неизбежные святцы. Но настоящей жатвой для его сереньких альбомчиков были именно эти литературные поминки-юбилеи. Тут Ф. Ф.
– являлся гордо, во всеоружии, в сознании полных своих прав на наши экспромты, таким триумфатором, что Дм. Нарк. Мамин как-то предложил ему надеть на себя абажур, а то вся публика ослепнет.
Десятки тысяч таких страниц наполнены шутками, автографами, стихами, парадоксами, беглыми мыслями, случалось, вдохновенными и яркими тирадами большой интимности и искренности. Не
Сам Фидлер с аккуратностью образцового аптекаря вел дневник о встречах и беседах с нашим писательским миром. Каждый вечер, прежде чем лечь в постель, он записывал все, что ему казалось интересным или метким в своих разговорах с нами. Вся эта летопись — на немецком языке. Он рассчитывал впоследствии издать ее, когда нас уже не будет. Но увы — нам пришлось его самого провожать в раннюю могилу. Эти дневники чуть не за двадцать пять лет — истинные сокровища для закулисной истории русской печати. Нужна была его феноменальная память, чтобы удержать в ней до вечера малейшую деталь. Тут были памятки не об одних художественных и культурных течениях. Целые главы — интимной жизни, где наш мирок выступал так выпукло и красочно, как ни в одной монографии. Случалось, и сам забудешь яркое сравнение, остроумный экспромт, определение, вырвавшееся случайно, и вдруг через несколько лет Триэф напомнит:
… - А вот в таком-то году и месяце, кажется, такого-то числа ты иначе думал.
И в наличности оказывалась подлинная цитата — слово в слово.
В этом отношении нашего общего друга напоминал отчасти Сергеенко.
Как-то заговорили об искусственных выкидышах. Один из писателей возмущался ими, и совершенно неожиданно биограф Л. Толстого:
— Значить, вы теперь переменили свое мнение.
— ?
— Тринадцать лет назад — (угрожающе) у меня все записано! — вы оправдывали это.
— Ах черт возьми! — Слишком поздно соображаешь, что не только карманы, но и язык надо иногда застегивать на все пуговицы.
Наш общий друг устраивал обеды беллетристов и писателей.
Они начались по почину Чехова, Гнедича и моему. Потом — все взял в свои руки Фидлер и, разумеется, сейчас же открыл двери всем без разбора — лишь бы скорей заполнять свои серенькие книжки. Думаю, что этому надо приписать быстрое прекращение таких собраний, особенно, когда они от Донона — перебрались к Панкину и в Малый Ярославец. Эти брали нисколько не дешевле Донона, — но Фидлер поставил наши трапезы на демократическую ногу, потому что товарищи в косоворотках и чудища костромских лесов воротили носы от хороших ресторанов. Фидлер был непременным членом всех литературных учреждений, кружков и обществ. Едва ли за все время их существования он пропустил хоть одно заседание или даже опоздал на какое-нибудь самое скучное и незначительное. Особенно он любил устраивать юбилеи. Мне в большой минус он ставил, что, проработав (до его смерти) пятьдесят три года — я ни разу не отпраздновал своего юбилея.
— Подумай… ты мог бы уже сколько, постой: 10-летний, 15-летний, 20, 25, 30, 35, 40, 45, 50. Девять юбилеев. Ты понимаешь, девять юбилеев справить! Девять юбилеев! Все справляют, а ты что за цаца? Раз было я без тебя все устроил: сорокалетний! А кто-то тебе проговорился, ты взял заграничный паспорт и удрал в Венецию…
Я ему объяснил, почему я, с удовольствием участвуя в таких у товарищей, своего допустить не хочу. Он внимательно выслушал — и сейчас же серенький альбомчик на стол.
— Пиши…
— Что?
— А вот, что ты сейчас… Постой, я вверху помечу: мнение В. И. Н. Д. о своем юбилее.
На этих юбилеях Фидлер любил выступать с остроумными характеристиками писателя или приветствиями ему, составленными из названий его повестей, рассказов, романов. Кропотливая, истинно немецкая работа, от которой порою пахло потом.
Его квартира — была настоящим литературным музеем. Вы не могли вспомнить ни одного писателя, ни крупного, ни мелкого, чей портрет или бюст — первый непременно с автографом или посвящением — не занимал бы своего места на стене, на шкафу, на этажерке. Целая галерея карикатур значилась тут же. В папках, в ящиках фотографии — сколько бы то раз, где бы то ни было, как бы вы ни снимались — все равно, гравюры с вас, помещавшиеся в каких бы то ни было журналах, десятки папок с приведенными в самый аптекарский порядок письмами писателей, помеченными, когда, кому, откуда и по какому случаю. В целом мире не было другой такой коллекции — и, разумеется, живи Триэф не в России — он бы сделался настоящею знаменитостью среди коллекционеров. Его музей посещался бы тысячами людей, город или академия отвели ему бы громадные залы… Но, увы, наш общий друг имел злополучие родиться и работать, чего греха таить, в варварской России… Кто теперь вспоминает его декабрьский праздник, кажется, четвертого, когда к нему собиралась вся русская печать? Приходили званые и незваные. От наших корифеев до незаметного репортера… Эта была своеобразная живая выставка наличных сил печати. На свои крохотные средства Ф. Ф. ухитрялся хоть раз в год — накормить и напоить всех, именно всех без исключения. Более близкие и интимные друзья собирались к нему сверх того каждое воскресенье на интимный пирог с капустой и на Калинкинское пиво.
А средства у него были действительно крошечные, но он ухитрялся жить без долгов… это был человек честности кристальной. Сколько раз, бывало, зная, что он попал в безвыходное положение, предлагаешь ему деньги.
— Ни за что, ни под каким видом.
Как-то, впрочем — его захлестнула мертвая петля.
Бедная жена его — не подымавшаяся уже с кресла, скорченная каким-то особым видом паралича, нуждалась в каком-то особенно дорогом средстве. По дороге домой он зашел ко мне на Николаевскую, бледный и растерянный.
— Что с тобою?
Рассказывает.
Я ему силой навязал деньги.
Не прошло получасу — звонок.
Прислуга отворяет. Фидлер! Сунул ей в руки конверт и опрометью с лестницы.
В конверте — вся сумма, которую он у меня занял.
«Извини, писал он, но я никак не могу взять ее… Скорее, чем у кого-нибудь, я занял у тебя, но это против моих правил…»
Насколько я знаю — он никогда не пользовался ссудами ни из Литературного фонда, ни из кассы взаимопомощи…
Когда я уезжал заграницу — он и тогда не оставлял меня в покое. То и дело я получал от него открытки, требовавшие ответа. Больше, чем на открытки, он не претендовал. Они ему нужны были для обогащения коллекций писательских автографов. Я помню его жалобу на Мамина-Сибиряка и Скабичевского.
— Ухали в Крым к Тихомирову есть чебуреки и любоваться кипарисами… И хоть бы одну открытку.
Все, что связано было с тем или другим писателем, — являлось для него реликвией. Я привез ему засушенные цветы, сорванные у памятника Герцена в Ницце. Ф. Ф. пришел в восторг и бросился меня целовать.
Но самою обильною его жатвой были его именины, 4 декабря, которые, лютеранин, он праздновал непременно по-русски. Все посетители приносили ему писательские письма, и Фидлер ходил в восторженном состоянии.