На краю одиночества
Шрифт:
Приложил к губам.
Дунул.
И метель поспешила, она собралась вокруг, бросив и ели, и сосны, и крохотный экипаж, с которым метель заигралась на тракте. Говорящий-со-снегами при желании мог бы уловить и удивление людей, которые мысленно готовились уже ко встрече со своим Богом, и робкую их радость.
Пускай.
Сегодня он играл песню зимы, которая вот-вот нагрянет. И музыка эта была такова, что по кольчужным стволам ближайших сосен поползли седоватые нити льда.
Выше.
И еще выше… становилось холоднее.
И еще быстрее.
Время холода.
Время тепла.
Солнца, что запуталось в ледяных тенетах, но вырвется всенепременно. Время иных и время людей, которых становится раз от раза больше, в то время как дети мира уходят.
Почему?
Те кто стар, кто видел рождение многих бурь, уставали жить. Но ведь были и другие…
…как тот, в ком текла собственная кровь Ма-атаги-ал-лоси.
Как?
Метель не знала.
Она загрустила, захныкала на многие голоса, в которых чудилось знакомое.
…красавицы по-прежнему прекрасны..
…а юные дети метели сильны.
…но отчего тогда пусто становится в Ледяных чертогах? Почему так редко загорается огонь новой жизни? И отчего старейшая из рода отправила свою дочь и надежду сюда, заплатив за это частью сути своей?
Ма-атаги-ал-лоси не знал.
Он думал.
Много думал.
И даже испытывал почти непреодолимое желание взять эту странную человеческую женщину, которая не понимает сама, что получила, за шею и шею эту сдавить. Она хрустнет также легко, как обледеневшая ветвь под ступней. Но…
…тогда остальные обидятся.
А они нужны.
Зачем?
…та, которая слышит сердце мира, не пожелала объяснять. Она лишь сказала, что равновесие восстанавливается, и если так, то у детей Зимы и Ветра есть еще шанс. А раз уж Ма-атаги-ал-лоси сумел прижиться среди тех, чей век столь короток, что не успевает он увидеть и сотню ликов снега, то ему и приглядывать.
Тем более…
– А меня научишь? – мальчишка ступал по снегу и крутил головой. Острые уши его подрагивали, а пальцы посинели. Все же горячей крови в нем было слишком много, чтобы вовсе не чувствовать холод. – Или опять сбежишь?
– Не сбегать.
– Ага, – он, одновременно похожий на потерянное дитя Ма-атаги-ал-лоси и непохожий, плюхнулся на снег, поджал ноги и поежился. – Холодина собачья. Тебе и вправду так надо?
– Надо.
Живой.
Любопытный. Чересчур уж любопытный. До этой ночи он предпочитал держаться в стороне, свое любопытство скрывая за показным равнодушием.
– Возьми, – Ма-атаги-ал-лоси протянул инструмент.
…сын по возвращении редко играл, а если и случалось, то мелодия выходила какой-то рваною, больной. Тогда бы насторожиться.
Понять.
Удержать.
Маанчели оказалась слишком тяжелой, и мальчишка едва не выпустил ее, но все же удержал. Покрутил.
Первый звук потревожил ночь.
Второй и третий.
Эта мелодия, неровная, какая-то чересчур уж беспокойная, вспугнула метель, и белые крылья ее взметнулись над лесом. Загудел ветер. Застонали деревья, спеша склонить головы. Сыпануло сверху жестким снегом.
А музыка кружила.
И мир отзывался на нее… и Ма-атаги-ал-лоси вдруг с удивлением подумал, что, возможно, этого им и не хватало. Что, отрешившись, как от собратьев, так и от людей, запершись в совершенной красоты чертогах, они сами обрекли себя.
Лед покоен.
И безразличен. Он, имеющий двести сорок семь имен, не считая их сочетаний, самой сутью своей противится движению.
Или огню.
Тому огню, который порождал боль. И Ма-атаги-ал-лоси, не способный выдержать ее, – а ведь прежде казалось, что уход своей крови вызвал в нем лишь печаль, – вскочил.
Он хотел одновременно кинуться на мальчишку, который…
…играл.
Просто играл.
…убить.
…остановить.
…и умолять не останавливаться. Молчать, принимая удары ветра, слушая многие голоса бури, которая разыгралась не на шутку. Думая о том, что женщины и вправду мудрее мужчин.
Старейшая была права.
Но весьма многие с нею не согласятся.
В какой-то момент показалось, что где-то далеко на голос маанчели отзывается другой, тонкий и звенящий, который Ма-атаги-ал-лоси уже слышал однажды там, где мир истончился.
Показалось.
Наверное.
…Олег отложил скрипку и подул на пальцы. Опять перестарался, опять едва не до крови, а не почувствовал даже.
– Это было чудесно, – Савва Иванович промокнул глаза. – Вы и вправду… гениальны.
Да.
И нет.
И все равно, потому как, стоило отложить инструмент, и мир замирал. И Олег замирал в этом мире, становясь безразличным ко всему, что происходит вовне. Пожалуй, в этом безразличии он был в какой-то мере счастлив.
Но ему не верили.
Не оставляли в покое. Заставляли говорить. Двигаться. Представляли каким-то людям, которых Олег совершенно не запоминал. И потом уже эти люди приводили других, желая… чего-то желая.
А ему была интересна лишь скрипка.
– Полагаете, он так и останется?
Этот человек появлялся чаще прочих.
– Боюсь, что он не желает выздоравливать. А если у пациента нет желания, то медицина бессильна.
– А лекарства?
– Музыка – это единственное, доступное ему лекарство. Прочие не имеют смысла.
Глупый разговор.
А вот пальцы ныли, нудно так, и Олег сунул их в рот. Стало легче. Как им объяснить, что не скрипка виновата, и не люди.
Сам Олег.
Если он вернется, если…
…придется разговаривать с Ольгой. И просить прощения.