На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Шрифт:
Это была неизменная практика сталинщины, фашистская практика сжигания книг; неважно, в конце концов, сожжены ли книги на площади, под улюлюканье толпы, или тайно, по ночам свезены на бумажные фабрики, где изрублены в лапшу и брошены в огромные чаны; а оставлены только отдельные экземпляры в спецхранилище Ленинской библиотеки, где выдаются только специалистам, по особым документам, но ни в коем случае не учащимся, студентам.
Треть русской литературы продолжала оставаться для широкого читателя горстью пепла….
«Литературная Москва» начинала почти сначала. Зазвучали живые ноты, главным образом в поэзии. Она вынесла к читателю — правду. Всеобщее внимание привлекли стихотворения Маргариты Алигер и Николая Заболоцкого, вернувшегося из концлагеря, больного, измученного смертельно.
В стихах Маргариты Алигер ожила правда о войне, которая после первых книг Казакевича и Некрасова словно
Советская поэтесса, прославленная и вроде бы благополучная, вдруг пишет, что у нее с деревней Кукой, с убитой врагом деревней Кукой, одна судьба…
А мы с вами знаем, как укладывали под Москвой сибиряков. И не только под Москвой.
Стихотворение я ощутил, как сердечный укол. Я запомнил его скорее всего потому, что это был первый глоток воздуха. Позднее слышал стихи и сильнее, и сочнее, но это был первый глоток свежего воздуха в подцензурной духоте.
Вот таким же глотком воздуха, явлением правды и поэзии, высокой поэзии, стали стихи измученного Николая Заболоцкого, который после лагеря как поэт почти не печатался, а занимался переводами с грузинского.
Жил он под Москвой, вначале без права въезда в Москву, где чувствовал себя хозяином его палач — руководитель писательского издательства Н. Лесючевский, написавший донос на поэта.
Мы опасались, что он уже не распрямится никогда, Николай Заболоцкий, крупнейший русский поэт, притихший в лесном углу.
Оказалось, он заканчивал новую книгу стихов. О чем же?
Уступи мне, скворец, уголок, Посели меня в старом скворечнике. Отдаю тебе душу в залог За твои голубые подснежники. И свистит, и бормочет весна, По колена затоплены тополи, Пробуждаются клены от сна Чтоб, как бабочки, листья захлопали. И такой на полях кавардак, И такая ручьев околесица, Что попробуй, покинув чердак, Сломя голову в рощу не броситься! Я и сам бы стараться горазд, Да шепнула мне бабочка-странница, Кто бывает весною горласт, Тот без голоса к лету останется… Повернись к мирозданью лицом, Голубые подснежники чествуя. С потерявшим сознанье скворцом По весенним полям путешествуя…Или вот как звучит другое его стихотворение — «Утро»:
Обрываются речи влюбленных, Улетает последний скворец, Целый день осыпаются с кленов Силуэты багровых сердец. Что ты, осень, наделала с нами? В красном золоте стынет земля. Пламя скорби свистит под ногами, Ворохами листвы шевеля…«Багровые сердца…», «Пламя скорби под ногами…» А горластый по весне скворец!.. Да он просто потерял сознание! Не к осени с ее «пламенем скорби», а еще к лету… «он
Увы, это не случайное и скоропреходящее настроение. То же и в «Журавлях»:
Длинным треугольником летели, Утопая в небе журавли… …Вытянув серебряные крылья, Через весь широкий небосвод Вел вожак в долину изобилья Свой немногочисленный народ. Но когда под крыльями блеснуло Озеро прозрачное насквозь, Черное зияющее дуло Из кустов навстречу поднялось Луч огня ударил в сердце птичье, Быстрый пламень вспыхнул и погас, И частица дивного величья С высоты обрушилась на нас.Может быть, эти строки дадут представление о том, какие мысли и чувства охватили измученную поэзию на развале веков: для нескольких поколений кончился один век, век террора, и начался новый, позволивший на могилах друзей осмыслить и время, и свое место в этом жестоком и кровавом потоке, которому нет конца…
А в те памятные дни… хлынули измученные люди, в мятых кургузых пиджаках, с бескровными губами и горящими глазами. Они спускались, держа чемоданы из фанеры, на перрон Ярославского вокзала. У кого за плечами было 17 лет лагерей, у кого — 22.
И мы не удивлялись тому, что на страницах «литературной Москвы» появились стихи Твардовского «Друг детства» — новая глава из поэмы «За далью даль», в которой он шагнул навстречу тем, кого не успели добить в лагерях и тюрьмах. Она описательна, эта глава, как многое у Твардовского, — я приведу несколько строф, чтобы напомнить о том, как встретил Твардовский людей, с которыми потом уже шел — плечо к плечу — до самой смерти.
Легка ты, мудрость, на помине, Лес рубят, щепки, мол, летят… Но за удел такой доныне Не предусмотрено наград. А жаль… Вот, собственно, и повесть, И немудрен ее сюжет. Стояли наш и встречный поезд В тайге на станции Тайшет. . Кого я в памяти обычной Среди иных потерь своих Как за чертою пограничной Держал. Он, вот он был, в живых. Я не ошибся, хоть и годы И эта стеганка на нем. Он! И меня узнал он. Сходу Ко мне работает плечом… И чувство стыдное испуга Беды пришло еще на миг… Но мы уже трясли друг друга, За плечи, за руки: «Старик!»… . «Старик!» И нет нелепой муки. Ему ли, мне ль свисток дадут. И вот — семнадцать лет разлуки, И этой встречи пять минут…Не удалось развести встречные потоки. Даже на страницах литературы… Правда, такое было разрешено лишь Твардовскому.
В этой точке, где впервые встретилась официально признанная русская поэзия с лагерным потоком, я бы хотел сказать ценителям русской поэзии, повторяющим мне завороженно: «Политика меня не интересует».
Человек в России, живая душа человеческая — жертва политики. Политика вот уже много веков сапогами солдат и тюремных надзирателей топчет эту живую душу.
Потому самая глубокая лирика, чистая лирика современных русских поэтов, как мы видели на примере Николая Заболоцкого, — это в то же время — политика. Страх перед политикой, но — политика…
Трус на Руси никогда не бывал большим поэтом.
…Навстречу измученным людям, вырвавшимся из тюрем, постепенно повернулась вся настоящая поэзия. Конечно, и такие известные природолюбы, как Паустовский! Да что там Паустовский! Даже никогда не выглядывавший из русского леса старик Михаил Пришвин, который, казалось, всегда был бесконечно далек от политики, принципиально далек!.. и тот вдруг в своей последней книге «Глаза земли», вышедший посмертно и состоящей из разрозненных наблюдений природы, как всегда, лаконичных, точных, глубоких, и он вдруг, среди наблюдений над травами и зверюшками, начал высказывать такие совершенно несвойственные ему ранее мотивы: