На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Шрифт:
Сталина как организатора террора еще не было. И хотя Нилин писать открыто об этом не мог, не мог поступить так, как, скажем, Василий Гроссман в своей самиздатовской, вышедшей за рубежом повести «Все течет», — тем не менее само время действия нилинской повести подтверждает: честные люди, попавшие в «органы», вынуждены были стреляться и в начале двадцатых годов, при Ленине, и в тридцатых — сороковых — в дни сталинского террора.
Необходимо напомнить о высоком уровне мастерства, достигнутом литературой в эти годы. Именно тогда появились рассказы Василия Аксенова «На полпути к луне», Владимира Тендрякове «Тройка, семерка, туз» и «Вологодская свадьба» Александра Яшина.
Авторы
Путь Солженицыну был открыт. Впереди его ждали тысячи случайностей, решавших, быть или не быть Солженицыну. Но эти случайности были административного, чиновного порядка. Литература свою роль выполнила. Остается ответить на крайне важный для истории современной культуры вопрос. Чем объяснить, что именно эти два года стали для литературы сопротивления годами «полураскрытых дверей»?
В марте 63-го года Хрущев снова захлопнет тяжелую дверь, грубо обругав приглашенных к нему писателей.
В чем причина двухлетнего благодушия властей?
Во-первых, прошел испуг правителей перед солдатом-правдоискателем, вернувшимся с войны.
Во-вторых, начал гаснуть давний страх перед писателем-бунтарем. Взвился советский спутник, затем — ракета с человеком. Что по сравнению с баллистической ракетой какие-то московские бунтари с улицы Герцена? Понадобится — в мешок их да в воду. Появилось у советских властей на короткое время воистину «космическое благодушие».
В речи, обращенной к писателям, Хрущев проявил себя почти либералом. На холуйский возглас Вадима Кожевникова в ЦК: «Руководите нами!» — Хрущев ответил писателям еще в мае 59-го года: «…вы знаете, нелегко сразу разобраться в том, что печатать, а что не печатать… Поэтому, товарищи, не взваливайте на плечи правительства решение таких вопросов, решайте их сами, по-товарищески…»
Почти никто не использовал этой редчайшей возможности, этой направдоподобной щели к духовной свободе, существовавшей более двух лет. Кроме редактора «Нового мира» Александра Твардовского.
Как видим, многим, очень многим компонентам — литературным, политическим и даже космическим — мы обязаны большому, сложному явлению Солженицына — голосу погубленных поколений, голосу погубленной России, которому нельзя не внимать.
2. Солженицын бессмертный и смертный…
Когда Солженицын ступил на землю Запада, я, увидев по телевизору его измученно-отрешенное жесткое лицо с всклокоченной ветром бородой, похолодел. «Это не он! — сказал я окружавшим меня людям. — Смотрите, он даже внешне не похож на Солженицына!.. Александру Солженицыну сейчас на Лубянке горящими папиросами грудь прижигают, глумятся над ним, а привезли двойника, агента… Этот поораторствует месяц-другой, до приезда жены Солженицына, скомпрометирует настоящего Солженицына и своими речами, и своей немотой, а затем пропадет, и советское правительство тут будет как бы ни при чем…»
Я всполошил тогда своими телефонными звонками несколько европейских столиц, крича в трубку: «Это не он! Это не он! Настоящий остался на Лубянке!»
К великому счастью, я ошибся. Приезд жены Солженицына развеял мои тревоги.
Однако когда я познакомился не только с Солженицыным — крупнейшим художником современности, не только с Солженицыным — «огнепальным Аввакумом» XX века, проклявшим
Почему же ко мне возвращается порой это странное чувство? «Не он…»
Произведениям Александра Солженицына посвящены, как известно, горы исследований: библиография, составленная Д. Фини (АНН АРБОР, 1973), насчитывает 2465 ссылок.
Ныне, по-видимому, количество работ удвоилось. Останавливаться на них или вступать с некоторыми исследователями в полемику здесь нецелесообразно, моя задача иная: Время Солженицына. Сдвиг в литературе и общественном сознании России, вызванный явлением Солженицына, бросившего вызов атомному государству…
Чтобы не повторять известного, я попытаюсь сосредоточить внимание на личности писателя, в той последовательности, в какой она мне открывалась. Личности фанатично-одержимой, поднявшейся над могилами миллионов и психологачески уходящей своими более глубокими корнями скорее всего в русский раскол, который сжигал себя в скитах — ради истинной веры…
…Впервые я увидел Александра Исаевича в конце 1961 года. Я принес в отдел прозы «Нового мира» очередную рукопись, к оторую мне дали на рецензирование. В отделе прозы, не во второй комнате, у начальника отдела, а в проходной, где задерживаются начинающие, сидел в углу, на скрипящем стуле, неизвестный мне автор. В руках он держал дешевую картонную папку. Напротив него располагалась за своим рабочим столом редактор Анна Самойловна Берзер, маленькая худенькая женщина, которую мы некогда называли между собой лакмусовой бумажкой: в лихие времена ее из журнала выгоняли, в либеральные — немедля возвращали. Автор не постукивал нервно пальцами по папке, опущенной им на колени, не проявлял нетерпения. Это был автор, уже получивший ответ. Автор, которого поздравили с успехом, во всяком случае, обнадежили… Безбородое свежее немолодое лицо его светилось. Нет, не радостью. Но — глубоко выстраданным удовлетворением. Лицо казалось беззащитным, открытым, чуть извиняющимся за свое вторжение. «У него мягкое лицо», — сказала в те дни Анна Ахматова.
Мягкое лицо. Кепочка и дешевый серый костюм «из сельмага». Таким он оставался еще в 1967 году, когда я впервые говорил с ним возле одного из писательских домов, куда Солженицын приехал, чтобы лично, минуя почту, вручить писателям свое обращение к съезду писателей, открытому дня три-четыре спустя.
Дул ветер, взметая полы его дешевого пиджака, теребил бумажные неглаженые брюки. Он был уже всемирно знаменит. Давно были напечатаны эпохальные «Один день…», «Матренин двор», который способствовал его признанию в среде писателей больше, чем «Один день…». «Там работала тема, неведомая раньше, ужасная, как взрыв у твоих ног», — говорили перетрусившие «маститые», а тут ясно — пришел огромный талант…» Он был признан всеми, однако внешне продолжал оставаться чуть сгорбленным сельским учителем из подмосковного городка.
«Он живет на семьдесят пять копеек в день», — сказал мне в те дни о нем Лев Копелев.
Когда начало меняться его лицо? Когда он начал отращивать бороду, для того, возможно, чтобы лицо не казалось столь мягким и беззащитным?
Когда оно и в самом деле обрело, даже внешне, непреклонность, суровую жесткость? Думаю, после съезда писателей, который предал Солженицына, когда письмо его не было там прочтено и он понял, что предстоит, возможно, лагерная жизнь: один на один с произволом, с изощренной подлостью тюремщиков, один на один с атомным государством…