На пути в Халеб
Шрифт:
Есть, правда, один человек… но о нем мне как-то неловко рассказывать. Это брат моей матери, актер киностудии «Уфа» в Германии, как две капли воды похожий на Полу Негри — за исключением носа. Благодаря своему перебитому черному клюву и буйной шевелюре цвета воронова крыла он всегда получал роли злых визирей при индийских царях, роли ацтеков, готтов и вождей индейских племен.
Большого успеха ему это, однако, не принесло. Возможно, в душе он питал отвращение к бурному миру кино, возможно, лозунг великого Мурнао «Не играй — думай!» не годился для его сложной наследственности. Как бы то ни было, студию «Уфа» он оставил и эмигрировал в Америку, где начал работать
Дед мой (по отцовской линии) был человеком набожным и уважаемым в своем местечке. Если и закрадывалось в его душу когда-нибудь какое-нибудь недоброе чувство, то разве что зависть к брату, чей сын был раввином возле Ломжи. Судьба не очень баловала моего деда: его старший сын в 1905-м стал революционером, мой отец присоединился к нему в юном возрасте, и старший брат записал его в ремесленное училище. Восемь месяцев дед, мрачный и одинокий, ожидал возвращения младшего сына. Не дождавшись, отправился в Варшаву за сорок бесконечных километров, «за семьсот лет», как говаривал мой дядя (о нем речь впереди), и после чудовищной ссоры со старшим сыном привез домой младшего, который больше не упрямился и не рыдал, а был скорее колючим и чужим.
Дед, прекрасно разбиравшийся в священных книгах, которые проливали свет на любое событие — и то, что уже было, и то, что еще будет, — почувствовал себя в непроглядной тьме, и слезы полились у него из глаз. Увидев сурового старика, сидящего в телеге плачущим, отец мой стал целовать его и говорить ласковые слова, но, когда старик спросил, останется ли он с ним навсегда, юноша выпрямился и замолчал.
Итак, отец уже жил в Варшаве, правда, не так, как дед, который всю жизнь изучал Тору, а совершенно свободно, но и без тени технократской заносчивости — он ведь был шофером и механиком, а в те времена профессии эти считались редкими и вызывали почтительное удивление.
Он читал «Фольксцайтунг» и «Дзенник популярны», завтракал на улице Фавия, 42, обедал у «Цезаря Брута», пиво пил у Мойше Рабейну, высокого, худого и рыжебородого человека, постоянно носившего каскетку с черным верхом («дашек»), которую называют «еврейской шляпой». Летом он пил содовую и ел мороженое у Мойше Парадиза, низкорослого человечка, чью жену, длинную и тощую, прозвали «дер Бочьян» (цапля).
Почти каждый вечер отец ходил в театр. Он очень любил «Баладину», «Слезы Китая», «Дантона», «Толема» и «Мотке-вора». Слушал лекции каких-то известных социалистов, в те времена потрясавших легкомысленную Варшаву. Ездил в летние отпуска в Свидор, в свободные дни отправлялся на прогулки в окрестности Варшавы и читал Ромена Роллана на идише.
Мама? Мое первое воспоминание, связанное с ней, — это голубое небо, открывающееся моему взору из высокой детской коляски, которую мама, в черном пальто с чернобуркой и в шляпе, украшенной пером, везет по дорожкам Саксонского парка, не сводя с меня газельих глаз.
О своих первых годах мне нет нужды гадать: я знаю о них наверняка благодаря важному документу, попавшему мне в руки. У моего отца был друг, доктор Адам Н. Ледиг, весьма модный в Варшаве психоаналитик. Клиентов он выбирал себе очень мудро: и дам из высшего общества, и спекулянтов зерном, и манекенщиц, потому он не только зарабатывал бешеные деньги, но и мог себе позволить с шиком их тратить. Небольшое расследование, проведенное мной, показало, что д-р Ледиг был членом варшавского спиритического кружка «имени Алана Кардека», и один из знакомых клялся мне, что своими глазами видел в библиотеке Лондонского музея его книгу «Проверка умственных способностей у привидений».
Касательно же моих умственных способностей доктор предложил воспользоваться тестом Бихлера, что и было сделано, когда мне исполнилось восемь месяцев. К огорчению окружающих, тест обнаружил, что я отстаю в развитии на два месяца. Месяц спустя испытание повторили и нашли, что я отстаю на четыре месяца. Результаты поразили д-ра Ледига.
— Это феномен, — заявил он моему отцу и стал наблюдать за мной.
Три года спустя, незадолго до своего отъезда в Лондон, он передал моему отцу запечатанный конверт и сказал:
— Шимон, хорошенько храни этот конверт и, если у мальчика когда-нибудь возникнут проблемы, передай его психоаналитику.
Отец хранил конверт с результатами наблюдения за моим развитием, проводимого доктором, но во время одного из наших многочисленных переездов конверт сгорел.
— Адам, так что все-таки с этим Бихлером? — допытывался озабоченный отец.
Доктор казался слегка смущенным.
— Да не принимай ты это близко к сердцу, — пробормотал он, — я тебе говорю…
И они отправились в кафе «Камерное», где уже собрались друзья, чтобы пожелать доктору счастливого пути и выпить по глоточку виски, которое в то время было в Варшаве в моде: считалось, что от него наутро не болит голова и не тошнит.
Золотой осенью 1936 года несколько человек выехали из Варшавы и направились к реке Буг в сторону русской границы, многие мечтали об этом уже давно. Но не успели они отъехать, как их остановили двое полицейских, немецкий и польский. Полицейский-поляк, который родился на улице Дзельной и знал идиш не хуже сидящих в машине, мгновенно определил:
— Вы едете к большевикам.
Поскольку то была чистая правда, никто даже и не пытался его опровергнуть. Честно говоря, отец и его друзья не так уж рвались в Россию. Быть левым — это одно, а жить в России — совсем другое. Но у них не было выбора. «Немцы, — говаривал мой дядя, преподаватель философии в гимназии имени Кохановского, — они, конечно, народ великий и талантливый, только всегда оставляют другим небогатый выбор, потому что в их несчастной метафизике слишком много патологического».
Эти несколько человек все же предприняли вторую попытку, и им удалось переправиться через Буг. Ночью, в маленьких лодчонках, обернув тряпками весла, они переплыли реку под крики ночных птиц и плеск воды. Потом мой отец работал в каком-то учреждении со сложным названием, состоящим из множества букв и точек между ними.
— Хуже всего то, что вы троцкист, — сказал ему однажды сослуживец.
— Я вовсе не троцкист, — запротестовал отец.
— Это вы так думаете, — грустно ответил тот. — Люди полагают, будто их мысли что-то значат. Но с объективной точки зрения вы, конечно, троцкист.
— Нет-нет, — твердил отец с трогательной наивностью.
— Да что с вами говорить, вам никогда этого не понять, — заявил сослуживец заносчиво, но с оттенком горечи, присущей человеку, с младых ногтей постигшему суть подлинной диалектики.
Теплой летней ночью 1940 года в дверь нашей квартиры постучали.
— Вам дается десять минут на сборы, — сказали нам милиционеры.
— О Беотия духа, Спарта тела, Дельфы сердца, о бедная матушка-Россия! — горестно воскликнул мой дядюшка.