На рубеже двух столетий. Книга 1
Шрифт:
Сибаритством некогда была переполнена жизнь этого барина, которому со свирепою мрачностью он отдавался; сыны его рубили дрова, запрягали телеги, не вылезали из поддевок и смазных сапогов, работая, как настоящие мужики с мозолистыми руками; надо было работать и хоть на чем-нибудь сэкономить: ананасную, персиковую теплицу, грунтовый сарай для испанских вишен и прочие затеи надо же было содержать; сдавали дачи и повышали ценность земли маленького именьица с гигантским домом, с гигантским парком, с царственными аллеями.
Сибаритство Танеева «омужичивало» семью; сыновья и дочери выглядели скромными, ко всему привыкшими спартанцами; и одно время были притчами во языцех для всех: мчатся телеги; на
— Из какой деревни? — спрашивали непосвященные.
— Что вы, это — Танеевы!
Помнится мне, ребенку, маленький танеевский особняк в Обуховой переулке: долгое время в нем жили два брата: композитор, Сергей Иваныч, и адвокат, Владимир Иваныч; вынося за скобку общую чудачливость, по-разному проявляемую, они были полной противоположностью друг другу: худой, бледный, русый, мрачный, злопамятный Владимир Иванович и полный, розовый, почти чернобородый, незлобивый и рассеянный весельчак Сергей Иванович, ушедший в музыку, которую брат ненавидел: не мог выносить. Брату Сергею надо было играть на рояли: но от звуков рояли брату Владимиру делалось дурно; и Сергей Иваныч завел беззвучную рояль; и на ней упражнялся в нужных ему, как пьянисту, нажимах пальцев.
О композиторской и директорской деятельности (С. И. одно время был директором консерватории) Владимир Иваныч был самого невысокого мнения, но учил брата, как надо дирижировать, то есть как не махать руками и не являть дурака, ибо нет ничего глупее ломающегося дирижера, а они все — ломаки; и С. И. с испугом дирижировал, пряча руки и помахивая палочкой себе под носом; Сергей Иваныч сильно побаивался крутоватого и его не щадившего брата, пока не перебрался от него в Гагаринский переулок, где я у него позднее бывал, где он и умер; крутоватый брат ходил по Москве и плачущим голосом утверждал:
— Нет никого глупее музыкантов.
И эти заявления делались в лицо друзьям композитора, то есть Рубинштейнам, Чайковским, Гржимали и прочим музыкальным корифеям.
Однажды, когда у брата сидели эти корифеи, в комнату вошел Владимир Иванович и, плача голосом и кланяясь русой своей бородою и синим носом, попросил композиторов ответить ему на вопрос, который-де его мучает: что есть музыка? Поднялся спор; В. И. предложил основательно вырешить этот вопрос и ему доложить и — вышел из комнаты; спорили часы; и вот что-то вырешили; послали за В. И. Он входит; ему докладывают; тогда он, так же плача и так же кланяясь носом, назидательно замечает, что определить сущность музыки сущая бессмыслица, ибо эта сущность неопределима; весь опыт с корифеями — лишняя демонстрация: их идиотизма.
Совершенно ясно: «братцы» должны были разъехаться; рознь их шла по всему фронту; например: Сергей Иваныч, друг дома Толстых, почитатель Льва Николаевича; Владимир Иванович питал к Толстому совершенно исключительную ненависть, имел с ним сходство (в глазах и в тембре голоса); моя мать, поклонница Толстого, все распространялась об обаянии, которое разливает вокруг себя Лев Николаевич; Танеев гордился, что при общем круге знакомых ему удалось элиминировать встречу свою с этим «неграмотным и тупым фарисеем», не раз желавшим завязать с ним знакомство; однажды, встретясь с матерью, Танеев ей говорит:
— Ну, вот: и я, наконец, увидел вашего Толстого.
— Быть не может: где?
— В центральных банях, — задумчиво проплакал Танеев.
— Ну и что же? — непроизвольно вырвалось у матери.
— Ах, как он безобразен!
Танеев был сторонник античной красоты и физкультуры; «безобразие» толстовского тела было для него важным фактором, уличающим Льва Толстого; сам Танеев был весьма безобразен, напоминая не раздутого индейского петуха, а обтянутого индейского петуха; перепудренный
Он был помешан на чистоте; он уродливо перемывался, утрами выбегал в умывальную, где стоял ассортимент ведер всяких вод (от ледяной до кипятка), так или иначе расположенных; не отдавшись двухчасовому перепромыванию и перепротиранью себя, он не мог сесть за рабочий стол; тайну комплекса ведер, щеток и полотенец ведала нянюшка «братцев», Пелагея Васильевна, отдать которую брату он на этом основании не мог (никто не одолел тайны приготовления умывального аппарата); в Пелагее Васильевне и заключалось соединение жизней столь различных братьев; оба без нее жить не могли.
Наконец Сергей Иваныч таки похитил, как Прозерпину, Пелагею Васильевну из царства Плутона;83 этого В. И. брату простить не мог, утверждая полушутливо, полуозлобленно:
— Сергей Иваныч — хитрец и плут!
Понятно: после Пелагеи Васильевны Танеев уже ни разу в жизни не домылся; он мылся утонченно (и кушал утонченно); вытирая мокрую голову свою, он едва ли не сдирал с себя кожу; вообще: жизнь его — сплошное эпикурейство; помнится, как сквозь сон, его московский кабинет (до переселения «библиотеки» в деревню); поражали в нем не столы, а книжные прилавки, на которые он, стоя за прилавком, разбрасывал свои гравюры и роскошные переплеты; и, помнится, сидит его друг, присяжный поверенный Минцлов (отец позднее небезызвестной в Москве теософки, странно исчезнувшей); из кабинета вела едва ли не потайная дверь в дедовский винный погребок, откуда угодившему гостю приносились ценнейшие, едва ли не столетние вина; Танеев лет двадцать выпивал погребок свой; и оттого, вероятно, его кончик носа сизел и синел; угодившему посетителю предлагался стакан столетнего мозельвейна; не угодившему — дарилась книга; не угодить в 80% Танееву означало: посадить невидную царапину или оставить пятнышко на показываемом роскошном издании, которое превращалось в «опоганенный» хлам, иронически даримый «поганцу»; тайны подарка «поганец» не понимал; и с удивлением принимался благодарить хозяина, над ним издевавшегося.
Танеев был крайне честен; однажды, в бытность его адвокатом, к нему явился известнейший миллионер, прося взяться за дело, которое и стал излагать; Танеев слушал с добродушным хладнокровием; дело изложено; Танеев молчит; молчит озадаченный молчанием миллионер; и вдруг раздается: короткое, отрывистое, негромкое:
— Пошел вон, скотина!
И миллионер, схватив шапку, молча исчезает.
Таких эпизодов не мало с ним было; однажды, нуждаясь в деньгах, он отказался вести дело лишь потому, что клиент его назвал голубчиком:
— Я вам — не «голубчик»!.. Берите бумаги… Клиент перепуганный кланялся.
— Нет, нет, — берите: я вам — не голубчик!
Выше среднего роста, скорее худой, с бледноватым, бессонным лицом, обрамленным узкою, русою бородою, с мягчайшею шапкою русых волос, с лбом покатым, сбегающим в монументальный, весьма перепудренный нос сизо-синий, с опущенными серыми, пронизывающими мимолетом глазами, в лицо не глядящими, все подмечающими, вовсе не франтоватый (от безукоризненности «стиля» костюма), он тихо входил, будто вкрадываясь; делалось напряженно, неловко от мысли, что от тысячи мелочей он способен прийти в ужас: при виде пылинки, при обонянии недостойного запаха (переутонченное обоняние); молчаливое явление его стесняло свободу; не видывал я такого тирана, как он; не случайно он в старости имитировал Грозного: родись Грозный в девятнадцатом веке, как знать, может быть, фурьеристом он стал бы: и родись Танеев в шестнадцатом веке, он стал бы как Грозный.