На рубеже двух столетий. Книга 1
Шрифт:
Киев прошел, как сон, в играх в саду у тети Кистяковской и в саду у тети Саши Ильяшенко; и мне не хочется вырываться из этого веселого общества в незнакомые Городищи, где нас ждут.
Мы-таки приезжаем туда.
Муж двоюродной сестры там главный управляющий двенадцати экономии, составляющих 60000 десятин одного лишь имения Балашова; у Балашова несколько таких имений; главноуправляющий всех управляющих живет в Петербурге, отсюда совершая объезды по губерниям балашовского «государства»; а Балашов, кажется, живет за границей.
Сразу же не понравилось в Городищах мне; не понравился грубый, циничный Ф**, муж моей тоже двоюродной сестры; эта «сестра» по возрасту — тетя мне; она — сухая, неласковая; и я уже вижу, что мы с ней не наладим никаких отношений; мадемуазель грустна.
Действительно: когда уехали
И я сочувствовал поднимающим кулаки.
Не стану распространяться об унылом отсиживании в Городищах мая и июня; одно утешало меня: открытый в наше распоряжение шкаф, набитый журналом «Вокруг Света»122, который я перечитал за ряд лет: Габорио, Луи Буссенар и другие романы путешествий и приключений ознакомили меня и с Центральной Африкой, и с Гвианой, и с трущобами реки Амазонки123; помнится: «Мирские захребетники» Богданова124 положили начало скорому увлечению естествознанием.
Но чтение взасос не заслоняло печального для меня факта: меня здесь не любят; мы с мадемуазель — в тягость; нам это подчеркивают; более того: каждый мой жест, каждое мое слово истолковывается в самом обидном для меня смысле; и я слышу сравнения меня с дочерью Ф**: какая та умная и какой я неразвитой «дурачок», почти идиотик; услышав эту «творимую легенду»125, — я впал в свое нервное озорство ломанья от внутреннего перепуга, — и все пошло из рук вон плохо.
Грубый Ф** вызывал меня к своим гостям: демонстрировать им «идиотика»; и обращался ко мне с такими оскорбительными вопросами:
— А скажи-ка, если тебя разрубить пополам, будут ли два Бореньки, или один?
Я, дрожа от обиды и оскорбления, ибо знал, что вопрос — демонстрация моего идиотизма, бросал истерически и назло:
— Будут нас двое!
Мадемуазель — в ужасе:
— Что вы делаете? Зачем вы лжете?
— Видите, — с торжеством демонстрировал меня гостям «мужлан» ф**; мадемуазель люто его ненавидела — из-за меня; она писала отцу о том, что пребывание нас в Городищах оскорбительно: и для меня, и для отца; в ответ на что получилось письмо, чтобы мы немедленно ехали в Москву, но что по дороге мы можем заехать на дачу к Куперникам и провести несколько дней с мадемуазель Сесиль (это в ответ на просьбу мадемуазель).
Я был вне себя от восторга; я и потом не мог простить Ф** циничного издевательства над беззащитным младенцем; и уже в бытность «Андреем Белым», изредка натыкаясь в Петербурге на членов семейства Ф**, не откликался на приглашения бывать у них в доме, — в том доме, глава которого меня оплевал ни за что ни про что, когда я был беззащитен и мал.
По дороге в Москву мы очутились в Боярках на даче Куперник;126 помнится, что родителей не было там (сам Куперник, кажется, был в Одессе); помнится какая-то взрослая Геня, да мадемуазель Сесиль; и помнится кроткая, хорошенькая девочка, Асенька; мне было весело, но я мало обращал внимания на обитателей дачи (им было не до меня: в доме была своя драма); среди подростков появлялась и барышня в голубом платье, некрасивая, печальная, с грустными, умными глазами; и ее называли Таней; о Тане много разговаривали мадемуазель Белла с мадемуазель Сесиль; в «Днях моей жизни» Т. Л. Щепкиной-Ку-перник я не мог найти признаков точного ее пребывания на даче в Боярках именно в дни нашей жизни там (около недели); вместе с тем: в июле 1890 года Т. Л. должна была быть именно на этой даче; из этого заключаю, что
Неделя, проведенная в Боярках, после унылых Городищ, принесла радость; хорошо было слоняться в лесах и брать приступом дачный забор, — неприступную крепость (в моем воображении); здесь мне открылось, что грядки подсолнечников, поля подсолнечников — полки и корпуса армии, которой я стал командовать; в Городищах прочел я историю последней Турецкой войны и узнал о победах Скобелева; Скобелев — это «я» же, а Боярки — театр военных действий; неделя, проведенная здесь, превратилась в ряд блистательных, грандиозных побед; мне было не до обитателей дачи Куперник, не до Асеньки даже, когда с утра я объезжал корпуса, днем дирижировал битвами, уже охватившими район Боярок, а не только дачи; к вечеру собирался военный совет и решал события следующего дня; и, засыпая, додумывал я события игры, по-своему переиначивая историю; ко времени отъезда наши войска стояли уже под Константинополем; я возвращался в Москву, покрытый лаврами, во главе всей армии, которой командовал.
Вставал вопрос, как совместить историю моих американских приключений с новою ролью; я не мог просто бросить свой миф; предстояло: связать оба мифа… И я сочинил биографию: в молодости «он» («я» — второе) вел жизнь траппера128 в американских лесах; а, вернувшись в Россию, «он» стал служить в армии (ко времени войны); ряд успехов поставил его во главе войск; возвращался «он» в июле 1890 года в Россию великим деятелем; да, но — история? Тут-то начинается пересочиненье истории, чтобы она соответствовала игре; обнаружилось: я и не Скобелев: не было еще такого; не было «такой» России до осени 1890 года; скоро понадобились сведения о России для пересочинения истории на мой лад; через год уже я читал календарь Суворина, изучая статистику, структуру государственных учреждений, состав «двора» и главы, посвященные армии и флоту (мои ближайшие функции); и с той поры в ряде лет зимами разрабатывал я план летней кампании; летом вспыхивала война: осенью ж я возвращался в Россию, увенчанный победами.
Первый мой триумфальный въезд сквозь Кремль (с Курского вокзала) был в июле 1890 года; когда мы въехали в Спасские ворота, то грянул залп из орудий (под воротами гремели камни пролетки).
Период перманентной игры обнимает десятилетие; она — вторая действительность; в ней мальчик — «герой»: установление связей между отдельными моментами нескончаемого сюжета, имеющего своей сферой историю, вырабатывает во мне и контроль мыслей и инициативу, которая вылезает в жизнь зрелой позднее уже, а поверхностному наблюдателю предоставляется созерцать тихого и недалекого мальчика; миф Ф** о моем идиотизме имеет в видимости прочные корни; мадемуазель знает, что это не так.
Возвращаюсь к игре, чтобы, покончив с ней, к ней не возвращаться; она длилась до времени сериозного изучения Шопенгауэра, Милля и символистов; попутно, ознакомляясь с «героями» истории, я их обирал, перелагая на свой лад; «он», выросший из Кожаного Чулка плюс Скобелева, скоро включил и Суворова; путешествие в Париж в 1896 году было взятием «им» Парижа (перефасоненная история 1812–1814 годов, но приуроченная к 1896 году); ранее, узнавши о подвигах Юлия Цезаря и речах сенатора Цицерона, я обобрал и Цезаря и Цицерона; но римский Сенат изменился: не Сенат, а парламент возник; «он» вырвал его у правительства; надо же было объяснить себе ежедневное посещение гимназии: «он» ежедневно ходит в Сенат и не урок отвечает с парты, а речь произносит; с 1895 года «он» быстро левеет; продлись игра несколько лет, «он» выступил бы в роли возглавителя революции, но «он» угас раньше: в эпоху моего интереса к буддизму, Индии и Шопенгауэру; последние «его» действия: перепресыщенный внешними лаврами, «он» удаляется от мира, покупает земли в Белуджистане и заводит сношения с ламами, индусами, чтобы разить английский империализм; на этом-то пути «он» и заинтересовывается Ведантою129 и шопенгауэровской ее транскрипцией; последние следы «его» теряются в слухах о нем, что он с головой ушел в авторство, пишет стихи, замышляет невиданные произведения, долженствующие удивить мир. Далее — краткий перерыв; «его» — нет.