На рубеже двух столетий. Книга 1
Шрифт:
Почему-то явление к Столетову чудаков вызывало в нем всегда ту же мысль: надо бы с чудаком зайти к профессору Бугаеву.
Факультетские истории, взметаемые Столетовым, сплетались в сплошную «историю» (без конца и начала): Столетов виделся мне охотником крупной дичи, спускающим двух гончих, Марковникова и Соколова; и то я видел: спасающегося в бегство Сабанеева, в виде большого верблюда, то видел я Н. Д. Зелинского, мчащегося в виде испуганной антилопы; то сам Н. А. Умов в виде огромного, пушистого овцебыка пересекал поле зрения; за ними — мчащийся лев-Марковников; или — подкрадывающийся Столетов-тигр; и отец возвращался с заседаний оживленный, но… нисколько не возмущенный; защищая от Столетова факультетский фронт, отец и кричал, и сжимал кулаки, и срывал с себя салфетку (за обедом); а приняв меры к защите, с добродушием поперчивал суп и лукаво потирал руки; не без сочувствия к скандалистам он приговаривал:
— Да-с,
Отец не ходил в театры, и потребность к зрелищам, может быть, изживалась в нем неожиданными сюжетами, подносимыми Столетовым; поздней я увидел, что Столетов — мифолог-режиссер, сочиняющий мистерии заседаний так, как сочинял каламбуры, или приводил к отцу чудаков; потом я убедился, что к Столетову отец относился и как к драматургу, скрашивающему серые будни «деловых засидов» (до геморроя); он, как декан, возмущался Столетовым, а как зритель, любовался его молодечеством; об ученых заслугах Столетова он имел очень высокое мнение; о заслугах Марковникова — тоже.
Об Александре Павловиче Сабанееве, тащимом в профессора Усовым и отцом, может быть, он был того же мнения, как Столетов о приводимом к нам «чудаке»; Сабанеев был не столько почтенным ученым, сколько amicus ex machina146 для ряда деятелей; Усов и папа похохатывали:
— Чудак Александр Павлович.
Может быть, привод Столетовым к отцу чудаков означал символический разговор:
— Ваш чудак-Сабанеев и в подметки не годится этому вот чудачищу!
Отец любил Столетова; любил и Марковникова; и поздней я расслушивал в выкрике с надсадой прямо-таки нежность по адресу буянов:
— А Марковников со Столетовым опять заварили кашу.
Может быть, на его языке это означало: «А Мейерхольд-то: задумал новую постановку… Преинтересно».
После смерти Столетова не было на факультете «буянств»; и отзывы отца о заседаниях стали небрежны; видно, ему на них стало скучно; то ли дело — «столетовские» времена!
В течение девяностого года, а может и годом ранее, помню я приезд из Петербурга академика Имшенецкого, профессора Любимова и ботаника Бекетова; петербургские гости обедали у нас; Имшенецкий с дочерью, бледной болезненной барышнею, мне скорее понравился: благообразный, высокий, седой и приветливый; Любимов — маленький, бритый, с чиновного светскостью (он не понравился мне); и пленил Андрей Николаевич Бекетов, седейший, добрейший старик с длинными волосами, с большой бородою; в нем мне прозвучало что-то приветливо мягкое, нежное, очень спокойное; как он сидел, головою откинувшись в кресло и длинные руки распластывая на кресельных ручках, и как он поглядывал, — все мне внушало доверие; вокруг него я вертелся; и скоро уже у него меж коленей стоял, а он гладил меня и сердечно, и бережно; и посадил на колени; и я с них сходить не хотел; так знакомству с поэтом, Александром Блоком, предшествовало знакомство с дедом его (Бекетов — дед Блока).
Вообще, в этом сезоне — обилие лиц, внятно врезанных в память: Петр Михайлович Покровский, ученик отца, впоследствии профессор в Киеве (брат филолога М. М. Покровского), в этом году появлялся взволнованный и недовольный; он похож был на брата филолога, только черты лица — резче, грубее; лицо же — краснее; казалось мне странным, что он математик, как, например, Селиванов или Егоров; те — тихие; а Петр Михайлович — умный, живой, забияка; он — спорил с отцом; он, привскакивая со стула, большими шагами шагал, критикуя порядки; физик П. В. Преображенский, Григорий Дмитриевич Волконский, Иван Николаевич Горожанкин и ряд других лиц предо мной проходили.
Особенно памятна А. С. Гончарова, любимица, даже гордость отца, утверждавшего: некогда он заинтересовал Анну Сергеевну вопросами психологии, да так, что она, поехав в Париж и окончив Сорбонну, стала доктором философии, была лично знакома с Шарко, с Рише и с Бутру; она, первая из женщин, взошла на Монблан; и после этого триумфа — явилась в Москву; часто бывала у нас; она — та самая Гончарова, то есть из семьи жены Пушкина;147 и, даже: разглядывая портреты сестер Гончаровых, отчетливо можно было восстановить все черты фамильного сходства, взяв исходною точкою лицо сестры Натальи Николаевны, жены Дантеса;148 те же гладкие темные волосы, так же на уши зачесанные; и та же, так сказать, носолобость; то есть отсутствие грани меж носом и лбом; казалось: лицо бежит в нос; нос огромный у Анны Сергеевны, умный и хищный; глаза — оживленные, темные; только: она являла уродливейшую карикатуру даже не на Наталью Николаевну, а на некрасивую
Раз я был на детском вечере у Гончаровых; и даже танцевал с очень хорошенькой племянницей Анны Сергеевны (дочерью сестры ее).
8. Иван Алексеевич Каблуков
Не помню, как возник передо мною, ребенком, Иван Алексеевич; как-то он тихо и вкрадчиво завелся, появляясь у нас; может быть, это случилось и позднее описываемого периода; но вместе с Павловым, Церасским, А. С. Гончаровой встает Каблуков.
Постоянный посетитель симфонических собраний, премьер Малого театра, юбилеев, выставок, посетитель всех квартир в Москве, считающихся почему-то интересными, появился он и у нас; я его помню — приват-доцентом, старательно одетым, в светло-серых панталонах и с постоянно натянутою, темно-коричневой перчаткой на левой руке; ее он не снимал в комнате; а в праздничные дни вижу огромный, черный цилиндр Ивана Алексеевича, с которым, если память не изменяет, он входил в комнаты; до его появления у нас я слышал о нем; и я его видывал; он бывал ведь везде: у Щегляевых, Танеевых, Усовых, Сабанеевых, Стороженок; у отца было какое-то особое, свое, отношение к Ивану Алексеевичу, точно они где-то, когда-то, в чем-то разошлись, что не хочет замазать отец; Иван Алексеевич — такой ласковый, утонченно предупредительный, точно он не ученый, а светский угодник.
Мое впечатление: Иван Алексеевич был более гостем матери, чем отца.
Каблуков поражал меня огромнейшей головою своею с вьющимися, каштановыми волосами затылка и с вечною лысиною; поражал основательным туловищем; кабы ему соответственные ноги, он был бы гигантом; а ног-то и не было; были совсем коротышки; росток — небольшой; напоминал приземистого, земляного, тяжелого гнома, хотя ростом — не гном (роста среднего); ноги его по точному вымерению были короче, чем следует, на две каблуковских головы; принимая во внимание весьма большую, тяжелую голову и бороду не небольшую, укорочение ног поражало весьма.
Думалось: не Ванька ли Встанька он (Ванька-Встань-ка — безногий)?
В те годы он был каштановый, не седо-серый; лицо — бледноватое; а утиный нос сиял краснотцой; он не столь перепутывал звуки согласных; и менее ронял слов; весьма скромно держался; ходил с перевальцем, таким церемонно-достойным; сюртук был застегнут (с пренизкою талией). Слишком изысканным для неизысканной вовсе фигуры виделся каблуковский сюртук; было старание быть несколько манерным, пленительным; это не шло ему: ни цилиндр, ни перчатки никак не увязывалися с утиной походкою; а красноносое, гномье лицо не увязывалося с претензией быть кавалером при дамах; Иван Алексеевич подчеркивал тоном: ученый — видит пленительность дамского личика и дамский наряд; голову гордо закинув, прищурив кабаньи какие-то глазки свои, рот широкий раздвинув улыбкой, Иван Алексеевич переваливался, бывало, в концертах за дамами, им услуги оказывая.
Мать к нему обращалась свободно, как будто главнейшая функция его — стоять у кассы, билет доставать, а не лекции читать:
— Иван Алексеевич, достаньте мне то-то и то-то.
И он, предовольный возможностью новой услуги, подергивал красным носом и рот раздвигал; и скрежущим, точно оржавленным голосом резко покрикивал, перетирая пальцы:
— Отчего же-с… Возможно-с… Билет доставался.
Иван Алексеевич, став профессором Сельскохозяйственного института151, церемонно являлся к матери; и тем же заржавленным голосом торжественно приглашал мать в недра лаборатории, к опытам, и инсценируя, точно пред многотысячной аудиторией, он сжимал моей матери воздух; путаясь в выборе гласных, согласных, научно он ей объяснял принципы замораживания: