На самых дальних...
Шрифт:
— Семен, да за это время весь лес можно перепортить, а зверя извести.
Но Семена голыми руками не возьмешь.
— А вы на что? Я так себе думаю (это у него любимая присказка), пограничники не токо границу, но и народное добро охраняют.
— Верно думаешь, Семен, — поддерживает его Рогозный. — Одно от другого неотделимо.
Семен довольно крякает. Мнение Рогозного он уважает.
— Ну, кто сыпанет махры? — Семен лукаво улыбается и протягивает, как лопату, огромную заскорузлую ладонь. И тотчас она наполняется пачками махорки. Семен еще раз удовлетворенно крякает и лезет в свой потертый, выгоревший,
Семен возраста неопределенного, оттого и для всех просто Семен. На вид ему можно дать и 35, и 45, и все 50. Роста как будто ниже среднего, а ляжет на койку — ноги в спинку упираются и руки длинные, до колен. При ходьбе он сутулится, сжимается весь, точно маскируется. И лошадь у него такая же — тихая, неприметная, замаскированная. Ночкой зовут. Лицо у Семена морщинистое, кожа задубела под ветром, к тому же еще шрам — белый, безобразный, от виска и через всю левую сторону, медведь погладил, говорит Семен.
— Семен, а Семен, а медведь первым на человека нападает? Страшный он зверь? — спрашивает кто-то из «молодых».
Семен затягивается, медленно выпускает дым и с достоинством отвечает. Сейчас он очень похож на чаплинского Шарло — маленького, уверенного в себе человечка.
— Я так себе думаю, медведя-то как не бояться. Да как увидишь его, и страх прошел, как бы только не ушел. — Семен сам алтайский, из Горной Шории, таких присказок у него немало.
— А как это понимать?
— Как хошь, так и понимай. А смысл один…
После обеда Семен с Рогозным уходят в лес — намечать деляны для порубки и те, которые надо очистить от бурелома. Возвращаются в канцелярию веселые, говорят громко — оба довольные собой и друг другом. А перекурив, садятся на любимого конька — расстилают перед собой карту на столе и не спеша дискутируют. У Рогозного давняя мечта — найти тыловую тропу между двумя вулканами с выходом к Тихоокеанскому побережью. Тогда бы мы втрое сократили путь к отряду. Семен водит по карте толстым крючковатым пальцем и доказывает, что тропа у японцев здесь в свое время была и лет десять назад он сам лично прошел по ней, только без коня. Рогозный не соглашается с теми кроками, которые карандашом на карте помечает Семен. Тот начинает нервничать и кипятиться:
— Я так себе думаю, я так себе думаю…
— Ну и думай себе на здоровье. Только покажи мне на местности, — заводит его Рогозный.
— И покажу. Вот приду весной и покажу. А сейчас не пройдешь: бамбук и кругом заросло за десять лет. Бамбук, знаешь, как растет?
Спор их снова откладывается до весны. И, я знаю, уже не в первый раз…
Потом я веду Семена к могилам. Расчищенной, широкой тропой мы поднимаемся на сопку и останавливаемся перед свежевыкрашенным зеленым штакетником, в прямоугольнике которого стоят основательно подновленные нами два темно-красных обелиска с серебристыми звездочками наверху. Семен сдергивает с головы свою форменную фуражку с ведомственной эмблемой и долго стоит так, глядя на черные пустые таблички. Потом говорит:
— Ребят я этих не знал, не привелось видеть. А что тут раньше написано было, помню. На левом —
Когда мы уже собрались уходить и Семен надел фуражку, его вдруг прошибла скупая слеза. И, кивнув на обелиск, он сказал:
— А это ты дело сделал. Настоящее человеческое дело…
Поздно вечером мы наконец остаемся с Рогозным в канцелярии одни. Играет музыка. В динамиках нашей батарейной «Родины» разливается томный красивый бас, тот самый, который еще так недавно доводил меня до меланхолии. И Рогозный спрашивает:
— Ну как тут воевал без меня, комиссар?
— Ничего, с переменным успехом, — помедлив, отвечаю я. — А вообще — порядок в пограничных войсках!
Он улыбается:
— Видел, лихо вы выгнали японца из бухты. Чем это ты его так напугал?
— Своим видом… — отшучиваюсь я, хотя это не так уж и далеко от истины.
СБОРЫ
Вот мы и снова вместе. Даже не верится. Правда, не все. Нет Вальки. Не повезло, бедняге, с оказией. Тут у нас, на Курилах, все, что двигается по морю и летает по воздуху, называется оказией, с непременной прибавкой впереди — счастливая. Мне лично оказии не требуется. Я протопал ножками свои полторы сотни километров — и в отряде. А все остальное — детали. Что море штормило и непропуск на «Нелюдимом» устроил нам легкий душ, что «Любовь» заставила трижды пропотеть, а «Осыпи» нагнали страху своим камнепадом — все это детали. Кто про них сейчас станет вспоминать? Главное, мы снова вместе и нам хорошо. До потери пульса, как говорит Дима Новиков.
Мы, как всегда, много шутим и подначиваем друг друга, но даже в этом чувствуется, как каждый истосковался по этой встрече. Особенно достается Новикову, который заметно раздобрел на казенных харчах. Он сразу попадает под наш перекрестный огонь. Дима отбивается, как может:
— Что вы, ребята! У меня стабильный римский вес.
— Ну и живот! Нет, вы только посмотрите!
— Это не живот, это опущение груди, — не сдается Димка под дружный наш хохот.
— С каких это пор грудь можно коленкой пнуть? — Это Стас.
— Пора, кажется, знать, у мужчины все, что выше колен, — грудь, — парирует Димка.
— Нет, Новиков, ты теперь не Новиков, а мешок здоровья, — резюмирует Тарантович.
— А что толку, что ты худой, как «мессершмитт».
— Дима, французы говорят — «хороший петух всегда тощий», — подбрасываю я полено в огонь.
— Зато у полинезийцев тучность — признак красоты. Вот так, Андрюша.
Нет, Новикова голыми руками не возьмешь. Мы оставляем его в покое.
— Стас, у тебя такой вид, будто ты командуешь по крайней мере комендатурой. — Это уже Димка переходит в наступление.
— Комендатурой, положим, рановато, а вот заставой уже второй месяц, — отвечает Стас не без гордости.
— Ба, прости, не знал! Растут же люди!
— Андрей, что это с тобой произошло? — Это уже Стас ко мне. — Ты утратил свое самое привлекательное качество — перестал краснеть.
— Он — злопыхатель, — приходит мне на помощь Новиков. — Красней, Дмитриев, на здоровье. Стыд — самое революционное чувство. Маркс сказал.
— А как там Валька? — вдруг спрашиваю я, и смех вокруг смолкает.