На самых дальних...
Шрифт:
— Он дело говорят, — весомо добавляет Зрайченко. — Одному никак нельзя.
«Милые мои ребята, — думаю я, — все ею верно, но рисковать нами ради хотя и важного, но личного дела я не имею права». Я колеблюсь.
— У меня есть идея, — говорит Зрайченко. — Вот смотрите, надо подняться чуть вверх, где проходит наша воздушка, и идти по кромке вон того гребня. В случае чего он немного прикроет.
Я долго смотрю на тот едва заметный гребень, который может нас прикрыть, и нехотя соглашаюсь. Другого выхода
Мы карабкаемся вверх, пока еще ничем не рискуя, но рядом, в десятке метров, творится что-то страшное. Огромных размеров валуны то и дело срываются вниз, увлекая за собой целые потоки щебня и мелких осколков. Наконец мы выходим на исходную точку, чуть рассредоточиваемся и начинаем движение. Где перебежками, где осторожным шагом, а то и пережидая. И ни на мгновение не спускаем взгляда с вершины «Осыпей», то и дело предупреждая друг друга об опасности.
— Мулев, внимание!.. Товарищ лейтенант, у вас впереди!.. Все вместе — короткий брелочек! — Это корректирует наши действия Зрайченко, который замыкает движение.
Мы продвигаемся но кромке того самого гребешка, вдоль которого проходит линия связи, готовые в любой момент упасть, вжаться в его спасительный выступ. Бедные столбики нашей воздушки! Израненные и искалеченные камнями, они как солдаты в атаке. Два или три из них срубило под самое основание. Я наклоняюсь, чтобы освободить провод, который расперло в натяг, как струну, и на какое-то мгновение теряю из виду грохочущую гору. И тут же слышу тревожный крик Зрайченко:
— Товарищ лейтенант, на вас!
Я рванулся в сторону, но чересчур поспешно. Нога цепляется за провод, и я падаю. Вижу, как Мулев и Зрайченко бросаются наперерез грохочущему потоку, несущемуся прямо на меня, и кричу в полную мощь своего голоса:
— Ложись! Приказываю!
Успеваю еще заметить, как они падают, словно подкошенные моим криком, и закрываю руками голову. Со свистом проносится надо мной каменный дождь. Получаю два-три чувствительных удара по рукам и в бок, но это не страшно, главное — жив. С тревогой смотрю: как там мои?
— Пронесло, — поднимает голову Зрайченко.
— И страх прошел, как бы только не ушел. — Это Мулев копирует Семена. У него еще хватает духа шутить!
Мы бежали, падали, вставали, снова бежали и снова падали. И все это на пределе нервов и человеческих сил. И хотя ощущение опасности и риска как-то во мне со временем притупилось и уже не проявлялось так остро всякий раз, когда я падал и вжимался в мокрые холодные камни, все-таки одна навязчивая мысль не давала мне покоя весь остаток пути по «Осыпям»: «Что будет с Валькой, если мы не дойдем?» Как будто выжить, спастись было не главным в этой адской ситуации.
Два раза в час во всем Мировом океане радисты прерывают любые самые важные разговоры. В эти минуты молчания могут выйти в эфир
В полночь, уставшие и измученные, мы появляемся на «Эльбрусе».
— Быстрей, быстрей! — торопит меня Иванов. — Вельбот я задержал.
Я сажусь на коня, и мы трогаем. Я даже не успеваю поздравить Пашу со званием…
Первый, кого я встречаю в отряде, — Абрамян.
— Что с тобой, парень? Ты что-то какой-то не такой? — спрашивает он, едва завидев меня.
В двух словах объясняю, в чем дело. Он качает головой и с сочувствием говорит:
— Бывает, Андрей, ломаются и крепкие парни, как на морозе железо. Бывает, и просто скисают, это хлюпики, этих не жалко. А за вашего надо бороться! Так что — ни пуха…
Вальку я нахожу в гостинице. Той самой, где мы останавливались год назад, высадившись с «Балхаша». Правильно все-таки говорят, что глаза — зеркало души. Я увидел Валькины глаза и сразу понял: все правда. До последней минуты у меня теплилась надежда, что все это — нелепая ошибка, недоразумение, дурной сон, наконец. Теперь и ее не стало. Увидев меня, он улыбнулся, но улыбка получилась какой-то вымученной и жалкой. Он держал в руках свою гитару, и его блондинистый чуб легкой волной свешивался над ней.
Все это мне было так знакомо и так меня тронуло, что я в один миг утратил ту твердость и решительность, на которую всю дорогу себя настраивал и с какой входил в эту комнату. Я сел рядом. Он отложил гитару и закурил. Видно, он всю ночь не спал и много курил: пепельница была полна окурков, а глаза у Вальки красные и воспаленные. И вообще он был как будто не в себе, словно в угаре. Нет, он был абсолютно трезв, но в нем появилось что-то такое, что меня пугало и настораживало. Он глубоко затянулся и тихо заговорил:
— Когда я еще был на заставе, звонил Стас. Жаль, говорит, не могу быть рядом. Я бы тебя «благословил»… по-дружески. — Пальцы его нервно смяли сигарету. — Может, у тебя тоже есть такое желание? Так давай, Андрюша, не стесняйся…
— Что ты такое говоришь, Валя, как можно? Ты успокойся. Возьми себя в руки… — Я, конечно, понимал, чем были продиктованы слова Стаса — такой уж он человек, что режет правду-матку в глаза, — но намерений его не разделял. Нет, не в осуждении и порицании нуждался сейчас наш друг — чувствовалось, что и осуждал, и казнил он себя в душе самым нещадным образом, — а нуждался он в обычном человеческом участии и сочувствии. Особенно нашем, дружеском. И я молча сжал его руку.