На суше и на море. 1962. Выпуск 3
Шрифт:
В эти часы здесь можно услышать веселые и печальные истории, и офицер, как и всякий другой в шатре, бережно принимает из рук солдата чашку заботливо приготовленного чая. А если рассказывают о тех, кого слушатели лично знают, среди них воцаряется мертвая тишина. Так случилось и в этот вечер.
Усатый заступил на пост. Его место занял муджахид, не выпускавший из рук винтовку с первых дней освободительной борьбы. У него широкая, почти дородная фигура. Он садится по-турецки и подставляет ладони огню.
— А вы еще не забыли, — напоминает он о боях в дни рамадана [41] .
— А
41
Рамадан — девятый месяц мусульманского лунного календаря, в течение которого верующим запрещено принимать пищу и пить воду от восхода до заката солнца. — Прим. перев.
Мы сократили путь и поехали напрямик к району военных действий. К чему нам сдался днем этот грот? Ни к чему: ведь был рамадан. Но мы не подумали о неисправном автомобиле. Как упрямый осел, поздно вечером он снова остановился посреди дороги. И опять мы засели на целую ночь, в течение которой у нас во рту и маковой росинки не было. Единственно, что скрашивало эти часы, были шутки унтер-офицера Таджиба, но и они были вымученными, так же как и наш смех… Таджиб пал одним из первых…
Нам пришлось идти пешим строем. Солнце жгло немилосердно. Так мы двигались до самой ночи. А потом попали в засаду, устроенную парашютистами. Мы ослабели настолько, что не могли принять бой, и, разделившись на группы, стали пробиваться из окружения.
Братья Мансур оказались вместе со мной. Когда стрельба улеглась, я щелкнул пальцами. Это был сигнал к перебежке. Но Мансуры не шевелились. Взбешенный их трусостью, я подполз к ним. Оба были мертвы… так же как и Таджиб, Мэдэни, Нурдин, Отмэн… Вы ведь помните…
Наверно, все надолго застыли бы в скорбном молчании, если бы буря не сорвала вместе с колышками брезент с одной стороны палатки. Ветер ворвался внутрь, и нам пришлось поддерживать опорные шесты, пока вновь забивали колышки и, притащив камни, прижимали к земле веревки, крепящие шатер. Усталые и измученные, выпачканные в грязи, промокшие до нитки, мы потушили костер и забрались под одеяла. «А все-таки, сколько ущерба наносит армии рамадан», — успел я подумать, уже засыпая.
Си Мустафа напрасно пытается разжечь сырые дрова.
— А как относится к рамадану Национально-освободительная армия? — Здороваюсь с ним я.
— Вы имеете в виду вчерашнюю историю? — отвечает он. — Теперь такие случаи исключены. Вред великого поста со всей очевидностью сказался уже в первые годы войны. Верующим самим предоставлено право решать: соблюдать рамадан или нет.
— Но, судя по вчерашнему рассказу, они его соблюдали, — говорю я.
— Верно, — продолжает Мустафа. — Поэтому на третьем году войны офицеры получили указание, что есть днем следует также и в рамадан.
— Ну, теперь мы застряли, — прерывает капитан Ларби ход моих мыслей. — Два дня придется нам ждать после этой бури. Почва размокла и превратилась в болото. Зато жажда
Сразу с улицы попадаешь в большую жилую комнату. Изнутри дверь надежно запирается широкими железными засовами и прикрыта занавеской. Под самым потолком, почти на высоте четырех метров два подслеповатых оконца. Здесь разместилось около двадцати человек. Они пришли на скромный прощальный обед. Это последние часы моего пребывания в Алжирской освободительной армии.
Гости сидят на диванах, поставленных вдоль стен и покрытых темно-красными коврами. Параллельно им тянутся длинные низкие столы. Против меня сидят старейшины родов. Их продолговатые узкие лица обрамлены почтенными седыми бородами. На них белоснежные бурнусы и такого же цвета тщательно намотанные тюрбаны. Возле старцев сидят, кто в форме, кто в штатском, офицеры, сержанты и солдаты. Капитан Ларби, Си Мустафа и я садимся в центре.
Моя борода за последние недели так отросла, что я почти не выделяюсь среди других гостей. Молодой муджахид, которому меня не представили, так как он пришел позже нас, осуждающе спрашивает своего соседа, почему я не говорю по-арабски.
Я уже освоился с нравами, царящими за столом, и даже нахожу их в известной мере приятными. А воспоминание об отвращении, какое я испытал, когда мне впервые пришлось есть руками, теперь вызывает у меня только улыбку. Я наивно представлял себе, будто здесь все запускают пальцы в один котел, а затем обсасывают их по очереди.
Сегодня тоже едят по-арабски. Таз уже обходит сидящих. Каждый намыливает руки, смывает их теплой водой, которую черпает из котла, и насухо вытирает полотенцем. Уже сознание того, что каждый из гостей сидит за столом с чисто вымытыми руками, наносит удар по предубеждению, которое совершенно исчезает с началом еды, когда видишь, что все избегают касаться пальцев губами.
Прямо на стол кладут барашка, зажаренного с головой и задними ногами. В придачу к этому поданы вода, хлеб, нарезанный ломтиками лук, маслины и лимонное варенье. Хозяин дома своими руками отрезает сочный кусок со спины барашка и подает его мне. Этим он оказывает мне большую честь. Во время трапезы хозяин дома не прикасается к еде. Он ждет, пока все не насытятся, и только тогда подсаживается к нам.
Наш хозяин — бербер двухметрового роста — младший лейтенант и начальник снабжения. При французском колониальном режиме он не имел возможности научиться читать и писать. Даже не знаешь, чему в нем больше удивляться: его природному уму, его хитрости или его медвежьей силе, о которой гости рассказывают анекдоты.
Однажды в командный пункт бербера явилось трое дезертиров из иностранного легиона — двое испанцев и один немец. Всем троим запретили целую неделю выходить из дому, так как стало известно, что 2-е бюро [42] легиона догадывается о месте их пребывания. Но нервы одного испанца не выдержали. Ему казалось что режим для дезертиров специально выдуман алжирцами, чтобы их уничтожить.
И вот однажды ночью он убежал из дома, совершив побег на свой страх и риск. Когда об этом узнал бербер, он тотчас ворвался в убежище бывших легионеров.
42
Служба контрразведки во французской армии, особый отдел. — Прим. перев.