На Верхней Масловке (сборник)
Шрифт:
...Мы не стали дожидаться развития настоящего тартареновского побоища, расплатились, поднялись и нырнули в потоки дождя, быстрым шагом пересекая площадь. Когда достигли Арены, дождь уже стоял стеной... Циклопические стены с гигантскими арками виднелись расплывчато, как сквозь толстое стекло... Кажется, со времен римлян не было в Арле такого дождя! Прижавшись к стене дома, под каким-то случайным козырьком мы обреченно пережидали очередной этот выхлест бездонных небес, мы просто отдались дождю, бесконечной череде ледяных оплеух, и уже не чувствовали тяжести намокших курток, шарфов, хлюпающих кроссовок...
Вдруг
– О, Господи, – шумно шмыгая носом, пробормотал мой художник. – прав был Гоген, когда называл этот город «самой паршивой дырой в мире»...
Часа полтора мы еще боролись со стихией, чуть ли не вплавь достигли городского музея, пошатались по его холодным залам, разглядывая фотографии каких-то бравых тартаренов в костюмах зуавов... Наконец, сдались, и попросили мрачного служащего вызвать такси, чтобы не подхватить воспаления легких или не сойти вконец с ума в этой цитадели сияющего Юга...
* * *
«...Надеюсь, что со мной ничего особенного не случилось – просто, как это бывает у художников, нашло временное затмение, сопровождавшееся высокой температурой и значительной потерей крови, поскольку была перерезана артерия; но аппетит немедленно восстановился, потеря крови с каждым днем восстанавливается, а голова работает все яснее. Поэтому прошу тебя начисто забыть и мою болезнь, и твою невеселую поездку»...
Можно только представить себе, как сжалось его сердце, когда дилижанс, увозящий Тео, свернул за угол улицы. Да уж, невеселая была поездка...
Он написал картину – пустое кресло с двумя книгами и одинокой горящей свечой на плетеном сиденье, вставленной в простой подсвечник. Назвал полотно – «Кресло Гогена». Кажется, что пространство картины заливает поток боли. Поразительно – насколько кротким и преданным мог быть этот неистовый человек... Еще он написал Гогену письмо, дружеское и такое же кроткое, с надеждой, что тот не держит зла на «бедный желтый домик»... Вместе с тем, он прекрасно видел и понимал, с кем прожил эти месяцы, его ум и глаз художника умели вглядываться в детали и повадки человека:
«...его бегство из Арля можно сравнить с возвращением из Египта вышеупомянутого маленького капрала (Бонапарта), тоже поспешившего после этого в Париж и вообще всегда бросавшего свои армии в беде... В своем последнем письме Гоген настоятельно потребовал возвратить ему его „фехтовальную маску и перчатки“, хранящиеся в кладовке моего маленького желтого домика. Я не замедлю отправить ему посылкой эти детские игрушки»...
Но главное, душа его болела за Тео, которому срочная поездка в Арль и расчет с Гогеном обошлись не менее, чем в 200 франков...
Он бодрился, пытался доказать себе и брату, что причина припадка в переутомлении работой, в «местности» – проклятом климате, все в том же пресловутом мистрале. Приводил свидетельства соседей о том, что многие здесь вот так вот, сходили с катушек, потом приходили в себя, как ни в чем не бывало...
Он начал работать и постепенно, хотя и очень медленно, восстанавливался...
«У нас все еще стоит зима, поэтому дай мне спокойно продолжать работу; если же окажется, что это работа сумасшедшего, тем хуже для меня – значит, я неизлечим. Однако невыносимые галлюцинации у меня прекратились, теперь их сменили просто кошмарные сны...
Не скажу, что мы, художники, душевно здоровы, в особенности не скажу этого о себе – я-то пропитан безумием до мозга костей... конечно, в том, что я пишу, еще чувствуется прежняя чрезмерная возбужденность, но это не удивительно – в этом милом тарасконском краю каждый немного не в себе»...
Странно, что его голос в письмах этого периода звучит спокойней и мужественней, чем в молодости. Иногда он даже пытается шутить. И все та же ясность мысли, точность формулировок, необыкновенная живописность в изображении каждой детали.
Он полностью отдает себе отчет в сложившейся ситуации:
«Я должен трезво смотреть на вещи. Безусловно, есть целая куча сумасшедших художников: сама жизнь делает их, мягко выражаясь, несколько ненормальными...
...Черт побери, когда же наконец народится поколение художников, обладающих физическим здоровьем?
Хорошо, конечно, если мне удастся снова уйти в работу, но тронутым я останусь уже навсегда... Впрочем, мне все равно, что со мной будет...
Если бы хоть знать, что следующее поколение художников будет счастливее нас! Все-таки утешение...»
И все-таки он работает, работает каждый день. Вот только сильно допекают дети, да и взрослые, что собираются толпами у его дома, заглядывают в окна, вероятно, поджидая – что еще выкинет этот сумасшедший? Толпа, как известно, жаждет бесплатных развлечений. Хотя даже ему трудно было предположить – насколько далеко простирается человеческая подлость и глупость. По-настоящему он все понял, когда в один из этих дней к нему явился полицейский чиновник с петицией, подписанной восемьюдесятью жителями Арля, этой цитадели здравого ума и тарасконской добропорядочности. В петиции требовалось запереть опасного сумасшедшего в надлежащее для него место. Ошеломленный художник послушно проследовал за полицейским в психушку, где у него отобрали все: бумагу, карандаш, книги, – вплоть до любимой трубки, которую он всегда сжимал в зубах, даже в минуту смерти.
Желтый домик был опечатан вместе с картинами.
Один за другим последовали тяжелые приступы. Он месяц молчал, месяц не писал Тео писем... Когда доктор Рей объяснил больному, что состояние его – во многом следствие скудного и нерегулярного питания, тот ответил, что сидел на кофе и алкоголе, чтобы добиться в картинах высокой напряженности желтого цвета...
«Я упрекаю себя за трусость; я должен был отстаивать свою мастерскую, даже если бы это привело к драке с жандармами и соседями. Другой на моем месте схватился бы за револьвер и, конечно, если бы я, художник, убил нескольких болванов, меня бы оправдали. Так мне и надлежало поступить, но я оказался трусом и пьяницей»