На задворках Великой империи. Книга первая: Плевелы
Шрифт:
«Уренская организация большевиков сим объявляет, что она не имеет никакого отношения к неоправданно жестокому и подлому убийству из-за угла губернатора статского советника С. Влахопулова. Это дело рук отщепенцев Революции Грядущего, политических недоучек и обанкротившихся авантюристов. Большевики изберут для себя разумный способ борьбы для обретения прав трудящихся».
– Не будем выискивать виноватых, – сказал Сергей Яковлевич. – Покойный (вы сами знаете) менее всех нас заслужил такую смерть. Мы с вами, полковник, более его повинны в подписании того приговора…
Всю
Сергей Яковлевич отыскал Алису в толпе, стиснул руку жены в своей руке.
– Уедем отсюда, – попросила она его.
– Некуда, дорогая, – ответил Мышецкий. – Теперь в России всюду одинаково, моя любовь…
Активного участия в погребении он не принимал. Велел только выгнать из могилы лягушек и отошел к ограде, тихо заплакав. Запомнились ему эти лягушки да полковник Сущев-Ракуса – с гвоздями в зубах и с молотком в руке. Словно не доверяя никому, губернский жандарм самолично заколотил гвозди в крышку губернаторского гроба, махнул могильщикам:
– С богом… опускайте! – И тоже отошел в сторонку…
Стал накрапывать дождь. Торжественная церемония была скомкана. С кладбища многие вернулись в Дворянское собрание, где был накрыт стол для поминок. Смотрели со стен почерневшие от старости лики былых уренских губернаторов.
Сергей Яковлевич глотал рюмку за рюмкой, и скоро – в его пьяном представлении – предшественники выступили из бронзовых рам, что-то знакомое просветлело в древности красок, и совсем неожиданно прозвучал над столом тризны смешок Мышецкого.
«Да это же – Баклан Иван Матвеич, что переломлен был пополам во время бури. А вот тот – головастик в паричке набок? Ба, да это же сам Брудастый, который привел недоимки в порядок. А вот и князь Микеладзе, Ксаверий Георгиевич, столь охочий до женского полу, что увеличил население Уренской губернии почти вдвое. Рядом с ним – Беневоленский, товарищ Сперанского, переводчик Фомы Кемпийского, который ввел в употребление, яко полезные, горчицу и лавровый лист. И, наконец, Угрюм-Бурчеев, прохвост бывый, разрушил старый Уренск и построил его на новом месте!»
Ожили его предтечи, залоснились щеками, запахло от них ламушем и прованским маслом, зашелестели листы недоимок, собранных на буженину и гуся с капустой.
«А где же я сам?.. Меня пока здесь еще нет. Но тоже буду!..»
– Буду, – хихикнул князь.
– Воздержитесь, – шепнули ему доброжелательно.
А за столом говорили глупости. И распинался Атрыганьев:
– Смерть вырвала из рядов российского дворянства верного слугу царя и народа!
Ему тоже предложили сказать что-либо в память покойного, и Сергей Яковлевич поднялся над столом, оглядел чавкающие сладкую кутью лица.
– Господа, – начал он, – мне думается, что Россия устала жертвовать. Я не говорю уже об этой глупой войне,
Мышецкий и не заметил, как его пьяно повело в сторону. Конкордия Ивановна осторожно поддержала его по старой дружбе:
– Что вы, князь!
Но говорил Сергей Яковлевич гладко:
– Скажите, есть ли предел злодейству? Доколе же, господа, несчастную Россию будут потрясать взрывы и выстрелы? Кровь разлагает вширь и вглубь. Вчера в Одессе гимназист Голыптейн подорвал бомбой учителя латыни, который поставил ему двойку. Агонизировать далее – преступно… Пора уже нашему правительству одуматься! Пора дать права конституции, которая очистит нас от дурной крови… Которая примирит вековечную вражду между обществом и правительством!
Кто-то сильно дернул его за фалду фрака, но Мышецкий даже не обернулся, чтобы посмотреть на дерзкого.
– Конституция! – выкрикнул он, расплескивая вино. – Вот, господа, единственная панацея ото всех бед России – страны, народ которой заслуживает лучшей доли!.. Прости нас, дорогой Симон Гераклович, мы склоняем свои головы над твоим прахом.
Это была первая политическая речь, которую он произнес в своей жизни. Мышецкий снова заплакал, и Сущев-Ракуса вытащил его из-за стола, как неисправимого ребенка, опять напакостившего в присутствии гостей.
– Пойдемте, князь, – дружески уговаривал его жандарм. – Нехорошо получается. И не надо пить больше… А то ведь вы уже до конституции договорились! Слава богу, что люди-то мы все свои, да и я вас знаю. Не дам в обиду… А случись здесь капитан Дремлюга – так ходить бы вам, князь, в красных либералах!..
В парадном зале стоял под хорами подтянутый, как солдат, Ениколопов, дымил в одиночестве папиросой. И спьяна Мышецкого сразу же понесло.
– А-а, – закричал он, – и вы здесь?! Не ваших ли рук это черное дело? Как вы осмелились явиться сюда, на эту скорбную тризну?
Ениколопов выступил вперед – из тени под хорами:
– Я дворянин, как и вы, князь! Извольте не забываться…
Сущев-Ракуса встал между ними, раскинув руки:
– Господа, прошу вас – без скандала… Вадим Аркадьевич, вы мне очень нужны: пройдите в боскетную! Сергей Яковлевич, а вы лишку выпили… Нельзя же так, господа!
Полковник провел Мышецкого в читальную комнату, где не было ни души. Бережно усадил князя на диванчик, откупорил перед ним бутылку зельтерской, выгнал из бокала сонную муху…
– Отдохните, – сказал жандарм. – Я навещу вас…
Между тем Ениколопов прошел в боскетную, со злостью растер в пепельнице окурок. Вынув браунинг из заднего кармана, он переложил его в карман наружный, потом отодвинул защелку на окне, перекинул ноги через подоконник и спрыгнул в сад.
Затрещали раздвигаемые кусты, и перед Ениколоповым выросла массивная фигура Дремлюги.
– Какая приятная встреча, Вадим Аркадьевич! – расцвел в улыбке жандарм. – Куда это вы так спешите?.. Нехорошо, нехорошо! Аристид Карпыч ведь ждет вас…