На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона
Шрифт:
Все-таки, что ни говори, а этот керосинщик Манташев остался внизу и сидит, как дурак, в красной феске, а его, дворянина, проводят прямо наверх, со всеми почестями. Конечно, этот момент не будет главным в биографии князя Мышецкого, экс-губернатора и экс-камер-юнкера, но… «Все равно – любопытно, – раздумывал он, шагая за секретарем. – Любопытно, хотя и глупо!»
– Госпожа сейчас явится, – сообщил секретарь, приложив на восточный манер, руку к сердцу, и – удалился…
Где-то вдали, через затянутое кисеей окно, виднелась крыша Пантеона. «О великие мужи, что вам сказать? Спите себе с миром, и я там буду!..» Чу, шорох, шаги. Скрипнула боковая дверца,
Женщина была в турецких шальварах, которые шелково струились вдоль ее узких, как у девочки, бедер. Смуглый обнаженный живот Ивонны Бурже с впалым пупком блестел от легкого пота. А крохотные груди были упрятаны в золоченые чашечки. Все – как на старинной персидской миниатюре. Вот только лицом подвела («Таких, – подумал Мышецкий, – на Валдае у нас немало…»).
Да. Лицо Ивонны Бурже было плаксиво и совсем неинтересно. Ничего вызывающего, яркого, характерного! Наоборот – жалость и каприз. А нижняя губа, не в меру пухлая, выдавалась вперед, словно у ребенка, вечно обиженного. Вспомнил Сергей Яковлевич восторженную толпу телохранителей этой «богини» и смутился, невольно оторопев: «Чем тут восхищаться? Валдай…»
Ивонна уселась на подушку, глазами показала гостю, что он может располагаться напротив. Оглядели один другого.
И вдруг на хорошем тверском наречии сказочная Бурже спросила:
– А что, князь, в Премухине не бывал ли? Небось по нонешним временам овсы худые пошли? Да и голодно, чай, живут мужики?
…Мышецкий едва не лишился сознания.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Господи, дай сил и здоровья нашему государю!..»
Так думал (почти молитвенно), расхаживая по тесному номеру отеля «Для воздержанных мужчин», князь Сергей Яковлевич Мышецкий. И эта просьба его, обращенная к всевышнему, была искренна, она исходила от чистого сердца…
Дело объяснялось просто: 18 февраля царь подписал именной рескрипт, в котором высказал желание привлекать «доверием народа облеченных, избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждению законодательных предложений…»
Мышецкий толковал этот порыв царя как благодетельное начало. Недаром же они пили на банкетах, недаром произносили высокие спичи. О благе и прочем! Вот теперь и аукнулось в сердце императора… Но князя насторожило, что в тот же день, подписав рескрипт, Николай II подписал и «Манифест о настроениях и смутах».
Впрочем, Сергей Яковлевич отнес это несоответствие лишь за счет беспорядка в государственном аппарате.
Главное, считал, князь, – рескрипт!
«Что это будет? На что похоже?.. Во что обратится воля монарха?..» И виделось князю нечто вроде буйного новгородского веча, где мужик, наравне с боярином, спорит о своих нуждах. Конечно, кого-нибудь в этом споре и под мост пустят. Но все-таки «стенкой на стенку» не пойдут. Не те времена! Договорятся! Все-таки век двадцатый – век социального прогресса и электричества…
– Карета подана, – доложила ему прислуга.
Он быстро оделся и велел везти себя:
– На набережную Малаккэ!
Куртизанки тоже имеют свою историю. От Аспазии, подруги Сократа и Перикла, до Матильды Кшесинской – все они заслуживают внимания, как характерные признаки века. Правда, самое назначение куртизанок имеет дурной привкус, но не будем утомительно нравственны: природа вещей самостоятельна сама по себе! Времена же теперь изменились, и вместо мадам Рекамье, проповедовавшей науки, появились наглые «Нана», от которых уже не требовалось никаких проповедей. Да и зачем бакинскому Манташеву тонкие афоризмы Софокла? Ему бы так… попроще!
Буржуазия создала новый тип куртизанок – пустых и пошлых кукол, со слабыми мышцами тела, скудных разумом и даже не тщеславных. В моря выплывали чудовищные дредноуты, громыхала крупповская броня, над Парижем парили (почти из косточек и пуха) тончайшие паутинки аэропланов, капитал сосал кровь земли, вгрызаясь в ее толщину, и в этом мире, железном и тревожном, воротилам этого мира уже некогда было выслушивать глубокие рассуждения Аспазии!..
Первая любовь Мышецкого, Лиза Бакунина, давно уже в Севастополе, – чужая и далекая. Он помнил еще ее мать, веселую вдову, которая однажды вернулась из-за границы с девочкой («воспитанницей» – как было принято называть приблудных детей дворян). Сережа Мышецкий был тогда подростком, заглядывался на закаты солнца и собирал гербарий тверской флоры. До него доходили малопонятные слухи, но он не придавал им значения. Воспитанница жила в комнатах, наравне с Лизой, как барышня. Потом, по смерти г-жи Бакуниной, родичи быстро спровадили воспитанницу на скотный двор, а затем Лиза, выйдя замуж, исправила жестокость родичей, устроив «барышню» в какой-то дешевый швейцарский пансион – подальше от России: там-то и затерялись ее следы.
И вот, как выяснилось сейчас, она выплыла в Европе под именем блестящей Ивонны Бурже, «и мимо всех условий света стремится до утраты сил, – как беззаконная комета в кругу бесчисленных светил», Мышецкий уже не удивлялся первому вопросу Ивонны Бурже, когда она спросила его об овсах, – это еще говорил за нее скотный двор в усадьбе Премухино, а остальное довершило мещанское образование заштатного пансиона в Швейцарии…
Однако князю с Ивонной было легко и забавно, как в свое время с Андрюшей Легашевым, обернувшимся вдруг провокатором. И – что самое главное! – никакого флирта, даже намека на увлечение: в этом была сила Сергея Яковлевича. Кстати, он сделал для себя открытие: Ивонна была глупа. Но это скрашивалось добротою души ее – она ничего не жалела. Однажды, когда он упрекнул женщину за неумеренные расходы, за этот маленький «двор», составленный из паразитов, которых она кормит и одевает за счет своего тела, – в ответ Ивонна сказала так:
– Но я же обязана много тратить! Если не иметь собственного отеля, какая же будет цена мне? А чего стоят dame de compagnie? Наконец, я имею лишь два автомобиля! Я одеваюсь только в Редфрена и Дусе… Обязана же я бывать на скачках! И как же я покажусь в обществе, не будь у меня матери?
– Какой матери? – поразился Сергей Яковлевич.
– О! Да у меня их несколько по разным странам… В нашей профессии никак нельзя быть одинокой. Присутствие матери облагораживает меня. К тому же – очаг семьи… Одной плохо!
Сергей Яковлевич брезгливо отряхнулся.
– Ну, – сказал, – это уже выше меры моего понимания. Профанация любви – это еще куда ни шло, но профанация любви материнской – это что-то дикое и… Прости, как ты можешь?
Однако это резкое объяснение не испортило добрых отношений. Ивонна Бурже была очень рада, как это ни странно, встретить сородича Бакуниных, в ее изглоданной жизнью памяти еще остались ромашковые поля за Вышним Волочком, напевы полей и лесов Валдая. Но все это было уже так далеко, так невозвратно потеряно, что нагоняло на женщину только тоску и грусть…