На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона
Шрифт:
– Садитесь, князь, – гостеприимно указал Николай.
Сели. Император закинул ногу на ногу, солнечно блеснул носок его узкого сапога, и снова небо раскололось в грохоте над крышею Баболовского дворца. Волосы царя были еще влажны после купания, он провел ладонью ото лба к затылку, начал так:
– Должен признаться, князь, что «Ведомости» вашей губернии несколько озадачили меня фельетоном о винной монополии…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
От Баболова, после аудиенции, он выехал в карете. Первые капли дождя прибили пыль. В кустах еще сверкали
– С вашего разрешения, князь… До вокзала… Прощайте, господа, вон тучи… Конечно же, его величество не придет!
А когда отъехали подальше, Петр Аркадьевич взорвался:
– Индюки чухдяндские! Смешно и глупо. Наконец, это просто издевательство над Россией! Что они, эти господа, думают? Разве можно спасти Россию, такую громадную прерию, с помощью модных плугов?.. Вы меня, князь, конечно, поняли.
Так уютно постукивал дождь в кожаную крышу кареты, так остро визжал мокрый песок под колесами, и Мышецкий сладко зевнул:
– Нет, Петр Аркадьевич, не понял… А что?
– Да при чем здесь плуги? Дайте мужику только надел, окружите его высоким забором, откройте для него банки, и тогда… Зачем ему этот плуг? Мужик и сохою наковыряет столько, что вся Европа задохнется от русского хлеба! Мы же умеем работать!
– Как когда, – вздохнул Сергей Яковлевич.
Столыпин вытянул руку и дружески тронул князя за локоть:
– А что вам сказал государь?
– Да как-то ничего…
– А что вы ему сказали?
– Тоже как-то ничего не сказал…
– Замечательно! – густо расхохотался Столыпин. – Разговоры с его величеством тем и хороши, что их содержание надолго остается в памяти… Эх, Россия! – запечалился вдруг он. – Дадут тебе шараповский плуг, будешь ты пахать две грядки под окошком, курям на смех… А ведь – Америка! Америка лежит перед нами… Где пионеры? Где смелые трудолюбы, чтобы освоить ее?
– Ваши планы, Петр Аркадьевич, занятны, – отозвался Мышецкий. – Однако видел я в Уренске этих пионеров, покорителей пустотных прерий. Кожа да кости, один самовар на всю деревню, а пашут на бабах да на коровах… Вот наши пионеры!
– Да, – мрачно согласился Столыпин. – Живем скверно…
Поджидая поезда в Петербург, они сидели в ресторане, и князь с интересом наблюдал за своим собеседником.
– Мне бы власть, – вдруг признался ему Столыпин с такой страстью, что стало страшно за него. – Вы не знаете, князь, как много полезного можно сделать на Руси, только имей власть!
– Но вы же ее и так имеете, Петр Аркадьевич.
– Губерния? Да зарасти она крапивой… Мне, князь, нужна бы вся Россия – вот такая, какая есть: голодная, бесправная, униженная всеми. Пусть даже – революционная! Я согласен, но только – дали бы мне всю Россию. Хотя бы на три дня…
– И что бы вы с ней сделали? – спросил Мышецкий.
– Воскресил! Начал бы с мужика. Поднял бы его… Фермы! – Богатейте, мне не жалко, – вот мой девиз. Кулак в деревне – сила. На нем все держится, как в старину на целовальнике…
Сергей Яковлевич чуть-чуть улыбнулся.
– А… революция? – намекнул осторожно.
Глава третья
А все-таки в русской провинции – своя, особая прелесть…
Тихие сады на околицах, буйное цветение вишенья и крыжовника. В запахах самоварных лучин и дегтя томятся дремучие, как сыр-бор, души обывателей. Одна улица, главная, как всегда, зовется Дворянской, от нее же бегут, пропадая в оврагах или на козьих выгонах, переулки – всякие там Липовые, Мещанские, Артюховские да Маслобойные.
Вечереет, и хорошо пахнет вареньем и медом. Тихо струится молоко коров, звонко брызгаясь в ведра. Загораются желтые лики окон: у кого – «пятилинейка» на керосине, у кого – так, свечечка. И переговариваются через улочку соседки:
– Ивановна! Иди ко мне чай с песком и с булкой пить.
– Эх, сватьевна, что мне твой песочек! Ты бы сахарку поколола, чтобы пососать можно было…
Сладко и безутешно бьется в окна домов знойное удушье голубой сирени. Выходит на Дворянскую телеграфист с гитарой и долго поет перед верандой поповны (конечно, по-итальянски):
О, сон на море, о, дива сон,Одесса, май и Коста,Я пью и кольми паче онНэ сто, а трыста тоста.И пьян же, пьян же, пьян же он… [5]Лицо поповны, выглянувшей с веранды, пышет от чаю и негодования.
– Быдто и впрямь сохнете! – говорит, подбоченясь. —
А почто вчерась такую же серенадь жандармихе исполняли? Нет у меня веры к подлецам-мужчинам…
Посрамленный телеграфист идет вдоль улицы, лениво гавкают на него местные «кабысдохи». А на крылечке сидит отставной чиновник акциза и шуршит в потемках газетой.
5
Вольное переложение итальянской песни
«О son amore, divo son,adesso, mai, costa» и т.д.– Иван Федорыч, чего шелестишь там?
– Да все пишут. Ныне им, сволочам, по пятачку за строку платят, так чего бы не писать? Эдак и дурак сможет!
Телеграфист убредает переулком, а чиновник все «шелестит» и «шелестит». Душа его возмущена и наполнена черной завистью:
– Пишут… Да я бы тоже! И по три копейки – согласен! А на пенсию разве же проживешь? Паразиты проклятые, устроились там при редакциях… Им-то што? А вот тут всю жизнь, как собака, живешь… И под старость получи пятнадцать рублев в месяц… Как жить? Псу под хвост эту жисть – окаянную! А они еще пишут…
Из дома, белея фуражкой, выходит путеец с фонарем в руке.
– Фрол Степаныч, ты куда? – окликает его читатель газет.
– К вечернему… Тоже служба: сам себе не принадлежишь. Курьерский сейчас подходит, а его – не пропусти… Эх, поспать бы!
На столбах, окружающих перрон, коптят керосиновые фонари. В их зыбком свете едва можно разобрать название станции:
ЗАПЕРЕЧЕНСК
Уездный город Уренской губернии
Далеко-далеко, в душное степное марево, стелются серебристые рельсы, и такая тоска хватает душу путейца, хоть по шпалам беги прочь! А тут еще телеграфист с гитарой – красуется.