На золотом крыльце сидели
Шрифт:
Постепенно мы узнали друг о друге какие-то детали той, по отдельности, жизни: что я преподаю математику, что Мишка был женат на журналистке Ирине, а еще раньше был в армии, а еще раньше... И так далее. Все это было, впрочем, совершенно второстепенно.
Поначалу я с непривычки много плакала, уткнувшись мокрым носом в его утешительную руку. Как будто натерпелась без него и оплакивала прошлое, жалея себя с горки теперешнего счастья — тоже, впрочем, печального: оттого, что оно у ж е есть, значит, ждать его больше не приходится, а наоборот, по закону перемен и течения времени впереди только гибель его.
Вот она и набежала, эта гибель — как
Я с отчаянным сопротивлением в с п о м и н а ю нашу счастливую жизнь, полную радости, тихой, неубегающей, как бы надежно обеспеченной.
Когда-то мне вздумалось прочитать древнеиндийский эпос — «Махабхарату», «Рамаяну». А что, любопытно. Эти простодушные индуски, восклицавшие безыскусно при первой же встрече: «Я полюбила тебя, прекрасный юноша, давай же насладимся с тобой любовью!» И другие всякие моменты... «Жалок, как женщина, лишенная своих украшений». Что-то было и непонятно. Например: цари всегда были из рода кшатриев — не самой высшей из четырех каст. А высшая — брахманы — они всё больше дикими отшельниками жили в лесах. А я полагала: уж цари-то должны быть — из высших! Мишка мне после объяснил: у высших задача повыше правления. Они в уединении сосредоточенно фиксировали в сознании ось мира — и этим созерцанием ось только и держалась — как земля на трех китах — понятно?
Понятно... Мишка тоже вроде брахмана. Подобно в пустыне кочевникам, ходящим по замкнутому кругу, он с некоей цикличностью возвращается к одним и тем же книгам. «Тимей» Платона, «Чжуан-цзы» — глава «Осенний разлив» и глава «Северное путешествие Знания», загадочные гимны Вед.
Отчего непрестанен ветер? Отчего же мысль неуемна? Отчего же, взыскуя правды, Непрестанны вовеки воды?Устрашения пророков читает. Мне, говорит, надо все время к этому возвращаться, чтобы фиксироваться. А то уплывает, теряется, уходит с глаз...
Тоже, что ли, мировую ось удерживает?
А между прочим, не до шуток. Это занятие он считает своим главным.
Ремонтируя машинки. Почему машинки? Такой вопрос, естественно, у меня был.
Я, отвечает, не р е м о н т е р м а ш и н о к, я просто ремонтирую машинки. Сейчас это, завтра, может, что-то другое буду делать. Краны, может, буду чинить. Важно, чтоб дело отвечало двум требованиям: не было сомнительным (некоторые не мучаясь занимаются изготовлением оружия для убийства людей) и чтобы не закабаляло. То есть, чтобы не было так: работа господин, а Мишка у нее на побегушках.
«Вы все, впрочем, как себе там хотите, я вам не указчик. Даже тебе. Только должен тебя предостеречь — насчет твоего дела. Математика — занятие страшно ответственное. Она лежит глубоко у основания мироздания. Это ведь не просто вспомогательный аппарат описания мира».
Он много расспрашивал меня: как выглядит математика? Стройная ли она, законченная ли? Цельная ли?
Нет, она похожа на рваное косматое облако, на крабовидную туманность, рвущуюся по краям и в середине, она прерывиста, как больное сердцебиение.
Нет, он не огорчался от этого несовершенства. Он был готов к нему.
Он вообще веселый, хороший, не мрачный, нет — особенно когда день прошел в достаточном напряжении, когда он устал —
А многим он кажется мизантропом. Это потому, что отвергает наше повседневное благодушие, которое не стоит нам труда — наше легкомысленное безразличие ко всем и всему.
А то, что в юности у него было — тот мрак и мрак — так откуда же еще, как не из безмерной требовательности к миру, происходят такие люди, способные быть сверхчувствилищем этого мира? Очистившие себя мыслью до сверхпроводящего состояния. Конечно, он не мог сделать подлость на мыслимом мною уровне, измену — не мог.
Это слишком примитивное падение. Оно — для нашего брата, для мелочи огородной.
На картинах, изображающих искушения святых, нигде нет женщины. Там святой Антоний или другой святой в пустыне — и окружают его всякие химеры, которые ввергают в соблазны неверия, в соблазн отказаться от истины гармоничного устройства мира. Чтобы заставить его мириться с безобразием мира, как с должным.
А я-то прежде — раз «искушение» — все искала на этих картинах бабу...
И у Мишки ищу бабу — ничего иного и предположить не умею...
А как хорошо жили мы!..
Как сладко было просыпаться по воскресеньям и не подгонять друг друга хлопотами. Мишка вставал раньше и варил себе кофе. Потом он читал за столом какого-нибудь своего Иммануила Канта, прихлебывая изредка кофе, а я лежала еще в постели, просто так валялась, наслаждаясь бесцельностью, зависанием в бытии.
Я любила — это еще с детства осталось лакомством — просыпаться медленно, то возвращаясь в сон, то выплывая опять в реальность.
Потом вставала, мы молча обменивались взглядами покоя и любви, я медленно умывалась, убирала постель, долго причесывалась перед зеркалом, потом тоже варила себе кофе и еще намазывала булку маслом, садилась с этим завтраком в комнате за маленький столик в кресло и тоже читала, приедая, или копалась в своих тетрадях. Самое дорогое было то, что, будучи вместе, мы не тревожили друг друга, как бы держа за скобками постоянным множителем уверенность, что в любой момент, как только понадобимся — получим друг друга в необходимом качестве. Ах, это обеспеченное спокойное убеждение — как оно, оказывается, было уникально! — как цветок папоротника; неустойчиво — как плазма молнии, — и как же его нужно было хранить и оберегать — как огонь последней спички.
Господи, и зачем мне был нужен это ресторан, этот Славиков — не слишком ли дорого я плачу теперь?
Мне хотелось растолкать Мишку, разбудить, закричать: «Да что же это! Что же мы делаем, опомнись!» Хотелось прижаться к нему и попросить: «Ну давай сделаем, чтобы все как раньше! Давай помиримся! Давай все забудем, пусть ничего не было, ничего не было!»
Он пошевелился и вздохнул — не спал.
Он не спал — но не было способа его окликнуть, дотронуться — такой он был далекий и чужой, как будто не лежал рядом со мной, а изображался на экране с кинопленки.
Но с безрассудной надеждой мне все хотелось прижаться к нему, ища у него укрытия и спасения — от него же самого. И снова он вздохнул — и вот: некого мне обнять, не к кому прижаться.
Как это вынести?
Но не зря говорят, что боль бывает либо терпимой, либо недолгой, — я заснула, у с т а в, и напоследок почти безразлично усмехнулась: вот будет весело — Мишка уйдет, а я останусь беременная, — все как в фальшивой драме.
Впрочем, драмы не будет. Даже если Мишка не уйдет — он никогда не хотел ребенка. «Мне было бы страшно за него...»