Набат
Шрифт:
И Адам Куницкий неторопливо зашагал по улице Огарева в сторону университета. Он все еще не мог прийти в себя и успокоиться. Внезапно охвативший его на ступенях телеграфа страх как будто отхлынул, отступил, но последствия остались: Куницкого трясло, он весь дрожал мелкой зябкой дрожью. Пытался отвлечь себя размышлениями и анализом, - резидент не явился. Почему? Что-то помешало? Или явился, да не подошел на первый раз, а лишь наблюдал со стороны. В самом деле - куда девался тот в серой кепке? Растаял, исчез, улетучился как-то вдруг. А возможно, он не заговорил со мной у телеграфа и сейчас идет по моим пятам, чтоб заговорить в другом, более безлюдном вместе.
Куницкий пошел тише и воровато оглянулся. Сзади, шагах в двадцати, по другой стороне тротуара кто-то
И долго еще в тот вечер не возвращался Куницкий в общежитие. От Никитских ворот пошел бульваром к Арбату. В кинотеатре "Художественный" крутили старый фильм "Мы из Кронштадта". Решил посмотреть. У кассы толпилась очередь, и Куницкий раздумал. Постояв немного у сгорбленного под тяжестью неразрешимых житейских проблем бронзового Гоголя, он побрел дальше, вниз, к Кропоткинской. Спустился в метро на станцию, которая в то время носила название "Дворец Советов", и проехал до станции, называвшейся тогда "Охотным рядом". Возвращаясь пешком в общежитие, думал о Ядзе, которая теперь также училась на биофаке МГУ. После того вечера в гостинице, когда была выпита бутылка портвейна, он затаил на нее обиду за "неблагодарность", встречался всего раза два, и то случайно, разговаривал сухо, демонстрируя свое неудовлетворенное самолюбие.
Семнадцатого февраля Куницкий снова стоял на холодных ступенях Центрального телеграфа. Все повторилось, как и месяц тому назад. Навязчивая мысль о том, что за ним наблюдают сотрудники государственной безопасности, угнетала его и преследовала с еще большей силой. Такого тайного агента-наблюдателя он подозревал чуть ли не в каждом человеке, находившемся в это время поблизости от него. Он проклинал Штейнмана, который придумал такую примитивную до глупости явку. Снова пришлось пережить мучительно волнующих пять минут. И главное - напрасно. Решение его твердо: он не станет шпионом, он дождется вражеского лазутчика и поможет обезвредить его. А потом - будь что будет. Возможно, суд учтет этот его шаг и смягчит наказание.
Непрекращающееся ожидание неизвестности, постоянный страх, в атмосферу которого он был погружен, начал накладывать свой отпечаток и на внешность, и на характер студента Куницкого. На лбу у него появилась мрачная складка. Он стал замкнутым и раздражительным, товарищей сторонился, разговаривал осторожно и немногословно, ходил как-то бесшумно, на цыпочках, с оглядкой, словно опасаясь попасть в расставленные вокруг него капканы. Ему казалось, что и в университете, и в общежитии за ним следят.
Семнадцатого марта тоже никто к нему не подошел, и тогда он решил: баста, хватит - больше он не пойдет. Но когда наступила середина апреля 1944 года - передумал: а вдруг на этот раз явится шеф и не застанет его. Что тогда? Приведет в исполнение угрозу Штейнмана, то есть донесет на Куницкого советской контрразведке? Нет, уж лучше не рисковать. И он снова пошел к телеграфу, хотя и сознавал, что своим ежемесячным в одно и то же время хождением подвергает себя известному риску. Сотрудники госбезопасности могли случайно обратить внимание на такое совпадение. Тем более если за ним следят.
Но за ним никто не наблюдал.
Так продолжалось это бессмысленное пустое хождение ежемесячно до середины лета 1944 года. Когда Красная Армия с боями вступила на территорию Польши, освободив от фашистов ряд польских городов, в том числе и Беловир, Куницкий прекратил хождение к телеграфу. Он так рассудил: может, "абверовского" офицера Штейнмана давно и в живых нет, и до него ли теперь Штейнманам, до какого-то мелкого агента, когда уже всему миру ясно, что гитлеровская Германия катится в пропасть. Настроение у Куницкого просветлилось, он признал ошибочным свое прежнее отчуждение от товарищей. Но явиться с повинной, прийти и все выложить,
И в отношении Ядзи он подавил в себе свирепый эгоизм и уже не преследовал ее своими домоганиями, хотя все еще продолжал считать ее своим должником, надеясь получить долг в будущем. Его бесило, что Ядзя решительно, не оставляя никаких надежд, отказалась принадлежать ему, при этом всякий раз с дерзкой насмешливостью напоминала когда-то им же самим продекламированные строки из Гейне:
И пусть не хочешь ты любить, – Хоть другом назови…Но стихи стихами, а Куницкий желал от Ядзи несколько иной дружбы. Он, разумеется, знал, что она любит Яна Русского, остается верна ему, и это ее самоотречение возмущало его и приводило в ярость; такое самоотречение он называл старомодной обветшалой глупостью и ханжеством. Случайное обладание или мимолетную связь он не считал ни безнравственной, ни тем более нарушением супружеской верности. Он не упускал случая напомнить Ядзе, вернее, внушить ей мысль, что Слугарев пока что не супруг ей и еще неизвестно, будет ли им. Куницкий принадлежал к категории тех мужчин, которым женщины отдаются не по влечению сердца или плоти, а из любопытства. Неожиданное и решительное сопротивление Ядзи, с тех пор как он перестал ходить на телеграф, уже не казалось ему ни черной неблагодарностью, ни обветшалой глупостью. Он как-то вдруг открыл для себя совсем другую Ядзю Борецкую, непохожую на тех любопытствующих женщин, с которыми у него были мимолетные связи. Ее непоколебимость, спокойствие и какой-то умиротворенный вид теперь восхищали его, порождали глубокое уважение к этой юной хрупкой женщине. Между прочим, лишенный известной наблюдательности и неопытный в некоторых вопросах Куницкий не замечал, что Ядзя в положении, и появление у нее ребенка было для него полной неожиданностью.
Он лично поздравил Ядзю, навестив ее ровно через неделю после возвращения из роддома. Ядзя теперь жила в шестнадцатиметровой комнате общей квартиры в старом доме на Страстном бульваре. Комнату эту ей выхлопотал подполковник Бойченков, рассчитывая, что в скором времени здесь будет прописан и глава семьи - Иван Николаевич Слугарев, на которого у Дмитрия Ивановича были свои виды. Во всяком случае, в Слугареве Бойченков видел перспективного советского разведчика. В квартире жили еще две семьи, хорошие душевные люди. К своей новой соседке отнеслись с должной теплотой и чуткостью, особенно когда познакомились с ее нелегкой судьбой.
Куницкий пришел на квартиру к Ядзе с веткой мимозы - дело было в начале апреля - и плиткой шоколада. В бесцветных пустоватых глазах его светилось тихое смирение. Он пожимал теплую руку немножко смущенной, но искренне обрадованной молодой матери, смотрел на нее взглядом, полным сочувствия, и тоже немножко смущался, испытывая неловкость за свою прежнюю отчужденность. Ядзя не имела возможности более или менее обставить свою комнату, создать надлежащий уют, и эту убогость обстановки Куницкий сразу отметил про себя, тем более что горделивая осанка Ядзи, ее строгая и какая-то просветленная красота, уже не столько внешняя, сколько душевная, светящаяся изнутри, подчеркивала контраст со скромной обстановкой комнаты.
– Ты чудесно выглядишь. Великолепно, - не удержался Куницкий, и это были искренние слова.
– Это потому, что у меня прекрасное настроение, - ясные темно-серые глаза ее светились счастьем.
– По-моему, ты вообще не умеешь пребывать в плохом настроении, - с галантной любезностью сказал Куницкий.
– Возможно. Но сейчас особенно.
И это была правда. Если до появления ребенка Ядзю иногда навещала смутная тревога, то теперь она почувствовала себя обновленной и радовалась всему. Даже незначительные детали и события, как подобие первой улыбки ребенка, теплый дождь или солнечный день, приводили ее в неподдельный восторг.