Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
Но бдительным автором ставится тут же вопрос: «Много ли было из их числа спустя сорок лет на его похоронах? – и немедля даётся удовлетворяющий его концепцию ответ – по одним сведениям, двое, по другим – ни одного».16096 Как уже отмечалось, на эту концепцию время дало свой ответ: неудачником окончив жизнь, провозвестник революции Н.Г. Чернышевский обеспечил более чем достаточно душ, чтобы Октябрьский переворот не только состоялся, но, по своим историческим последствиям, оказался на удивление долгосрочным.
Перейдя к петербургскому периоду жизни Чернышевского, биограф умудряется обойти молчанием то, что больше всего волновало тогда русское общественное мнение: Крымская война 1853-1855-х годов и вынесенные ею на самый пик актуальности вопросы настоятельной необходимости либеральных
«Мясных блюд политики и философии» (как, в кулинарных понятиях, называет биограф журнальные публикации Чернышевского по этой тематике) читателю он не предлагает, предпочитая переключить его внимание сразу на «сладкое»: развлекательные, пустячные мелочи или краткие заметки справочного характера.16101 Далее, слегка поупражнявшись на доказательствах, что «истинный энциклопедист» (разумеется, в кавычках), хоть и «исписал, не скупясь, тьму страниц», видимо, «порочно» стремясь «развернуть перед читателем всю историю затронутого вопроса», и, вдобавок, «перевёл целую библиотеку», но, будучи заведомым неудачником, так и не успел осуществить мечту жизни – составить «критический словарь идей и фактов»; и (якобы), только за год до смерти узнав о словаре Брокгауза (неточность, – с избыточным тактом отмечает Долинин, – словарь у Чернышевского в Сибири был, а за пять лет до смерти, в 1884 году, в Астрахани, было заказано и получено новое его издание),16112 «увидел в нём её (мечты) воплощение». Мало того, и с идеей перевода Брокгауза на русский язык – коронное подтверждение неизменно провальных планов неудачника по призванию – Чернышевский тоже опоздал, у Брокгауза этот процесс уже был запущен.16123
О состоявшейся 10 мая 1853 года защите диссертации Чернышевского «Отношение искусства к действительности» сообщается нарочито ироническим тоном, следующим, видимо, изначально принятой стратегии – «всё держать как бы на самом краю пародии», – о которой Фёдор говорил Зине ещё в третьей главе «Дара», но которая, похоже, на краю не удерживается, рискуя тем самым утратить «пропасть серьёзного» заодно со «своей правдой» и скатиться в «карикатуру на неё», – что, собственно, в конце концов и происходит. Диссертация, лихим зачином начинает рассказчик, была написана «в три августовские ночи, в 53 году», во что, понятно, поверить невозможно, но зато сразу понятно, как к ней рекомендуется относиться – как к чему-то заведомо несерьёзному. На самом деле, как признавался Чернышевский в письме отцу, диссертация получилась у него сразу начисто, и ушло на её написание всего три с половиной недели – срок, действительно, рекордный для столь объёмного текста. Это письмо было известно биографу, и единственное объяснение его пародийной игры в «три ночи» – изначально дискредитировать или, выражаясь современным языком, «обнулить» значимость представленного на общественный суд столь скороспелого труда. Проблема, однако, в том, что применённый в данном случае «литературный приём» («в три ночи») производит впечатление такой нарочитой гипертрофированности, что достигает цели, обратной поставленной: доверие подрывается не к Чернышевскому, а к повествователю, грубо подталкивающему читателя к нужным ему оценкам и выводам.
Второй, дополнительный смысл, вложенный в символическое датирование написания диссертации и касающийся интимной стороны жизни Чернышевского, – и вовсе наповал убивает какую бы то ни было возможность приятия выставляемой Набоковым напоказ (и, как ни парадоксально, как бы квази-фрейдистской) концепции «теории искусства» по Чернышевскому. По-видимому, совсем не так легко и весело, как это может показаться по тексту, давалась автору его поза снисходительно-насмешливого отношения носителя «своей правды» к смехотворным потугам бездарного неудачника, если автор оказался неспособным держаться в рамках, приличествующих воспитанному человеку, и вдобавок к нелепым своей намеренной уничижительностью «трем августовским ночам» присовокупил совсем
Итак, цитируем: по мнению повествователя, диссертация была написана «в три августовские ночи, в 53 году, т.е. именно в ту пору, когда «“смутные лирические чувства, подсказавшие ему в юности взгляд на искусство как на снимок с красотки, окончательно вызрели, дав пухлый плод в естественном соответствии с апофеозом супружеской страсти” (Страннолюбский)».16131
Впрочем, как мы видим, пассаж с подобными, более чем сомнительного вкуса, намёками предпочитается всё-таки приписать авторству уже известного нам и указанного в скобках Страннолюбского, – хотя кто ж не знает, что это альтер эго даже не Годунова-Чердынцева, а самого В.В. Набокова (в обличье эмигрантского писателя Сирина).
Лукавая, на недобросовестных передержках, игра продолжается и с мемуарами «старика Шелгунова» (Н.В. Шелгунов,1824-1891, публицист, сотрудник «Современника», единомышленник Чернышевского), о котором, так и быть, упоминается, но лишь в связи с тем, что он, присутствуя на диспуте, якобы «с обескураживающей простотой (курсив мой – Э.Г.) отметил, что Плетнёв16142 не был тронут речью молодого учёного, не угадал таланта».16151 Собственного же, преисполненного восхищения, отзыва о Чернышевском Шелгунову донести до читателя цензура Набокова не дозволила, изъяв из него только себе подходящее, дабы «с обескураживающей простотой» вывернуть его смысл наизнанку.
Исправим это недоразумение – вот как выглядит соответствующий отрывок в оригинале (цитируется по Долинину): «Умственное направление шестидесятых годов было провозглашено в 1855 году на публичном диспуте в Петербургском университете. Я говорю о публичной защите Чернышевским его диссертации… Тесно было очень, так что слушатели стояли на окнах… Это была целая проповедь гуманизма, целое откровение любви к человечеству, на служение которому призывалось искусство. Вот в чём заключалась влекущая сила нового слова, приведшего в восторг всех, кто был на диспуте, но не тронувшего только Плетнёва и заседавших с ним профессоров. Плетнёв, гордившийся тем, что он угадывал и поощрял новые таланты, тут не угадал и не прозрел ничего».16162
То есть Шелгунов ясно даёт понять, что, если на этот раз, «тут», Плетнёв таланта «не угадал и не прозрел», это вовсе не означает, что он, Шелгунов, готов «с обескураживающей простотой» согласиться с подобным мнением. Судя по вышеприведённому его восторженному отзыву, очевидно, что это не так; и приходится, увы, констатировать, что мы присутствуем при суде неправом, когда свидетельства нежелательного очевидца Шелгунова не только замалчиваются, но и, – невозможно было замолчать, – что слушатели «были в восхищении. Народу навалило так много, что стояли на окнах», но как он это комментирует! Цитируем: «“Налетели, как мухи на падаль”, – фыркал Тургенев, который, должно быть, чувствовал себя задетым, в качестве “поклонника прекрасного”, – хотя сам был не прочь мухам угождать».16173
Тургенев на диспуте не присутствовал, а жил в это время в своём имении и диссертацию Чернышевского прочел только два месяца спустя, в июле. Оценим изобретательность Набокова: он скармливает читателю сочинённых им «мух», приписав их Тургеневу, – и его же попрекая за угождение этим «мухам». Правда, Тургенев, хоть и действительно повинный порой в угождении презренным «мухам», то есть так называемым «новым людям» (один Базаров чего стоит), по прочтении диссертации Чернышевского с писателем Сириным оказался солидарен, в письмах друзьям утверждая, что это «гадкая книга», «мерзость и наглость неслыханная», «поганая мертвечина» и т.п.16184 Нам здесь, однако, важно подчеркнуть, что когда Набоков соблазняется какими-то сомнительного свойства уловками или высказываниями, он предпочитает прятаться за чью-то спину, переводить стрелки на кого-то другого, будь то вымышленный Страннолюбский или всем известный «парнасский помещик» Тургенев.