Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
Приступая к изложению основных тезисов диссертации Чернышевского, (сначала пересказывая их по Волынскому, а затем сокращённо цитируя Шелгунова, но ни на того, ни на другого не ссылаясь),16191 Набоков предварительно замечает: «Как часто бывает с идеями порочными, от плоти не освободившимися или обросшими ею», – они несут в себе самый «физический стиль» их носителя, даже самый «звук его … голоса», то есть непосредственный отпечаток его личности: «Прекрасное есть жизнь. Милое нам есть прекрасное, жизнь нам мила в добрых своих проявлениях… Говорите же о жизни, и только о жизни…»,16202 и т.п. По Чернышевскому, заключает биограф: «Искусство, таким образом, есть замена, приговор, но отнюдь не ровня жизни, точно так же как “гравюра в художественном отношении гораздо хуже картины”, с которой она снята».16213 Во избежание сомнений в трактовке Набоковым позиции Чернышевского, сошлёмся на недвусмысленную цитату из первоисточника: «…произведение искусства никогда не достигнет красоты или величия действительности».16224
Очень
Поэтому совершенно напрасно, пускаясь во все тяжкие и приводя избыточное нагромождение примеров, автор буквально фонтанирует язвительным красноречием, растрачивая его попусту и ломясь в открытые двери, стремясь доказать на ряде последующих страниц и так само собой очевидные невежество и дурной вкус Чернышевского во всём, что касается искусства, вплоть до (кто бы мог подумать!) непонимания «настоящей скрипичной сущности анапеста».16241 И – одновременно – насмехаясь над Чернышевским, у которого даже описание праздника по случаю крестин сына Людовика Наполеона «принимало грозный экономический оборот»,16252 – биограф и не подозревает, насколько серьёзен глубинный смысл этого, данного им самим в шутку, определения. Можно, конечно, ёрничать по поводу крайне неуклюжего выражения Чернышевским его претензий к социально-экономическому неравенству в обществе и примитивных суждений о том, что для критики «всего интереснее, какое воззрение выразилось в произведении писателя»; но именно на этой – социальной, а не эстетической половине поля лежал тот злосчастный камень преткновения, о который споткнулись, не сумев договориться, противостоящие стороны российского общества.
Абсолютизированное чувство собственного превосходства и неукоснительной, всегда и во всём, правоты, оказывает Набокову плохую услугу, порой возвращая ему бумерангом упрёки, вчиняемые оппоненту. Например, он пеняет Чернышевскому, что тот, «разбирая в 55 году какой-то журнал … хвалит в нём статьи “Термометрическое состояние земли” и “Русские каменноугольные бассейны”, решительно бракуя, как слишком специальную, ту единственную, которую хотелось бы прочесть: “Географическое распространение верблюда”».16263 Сугубо личное предпочтение без малейших сомнений и совершенно безосновательно выдаётся здесь за объективную значимость. Но самый главный изъян в подходе Набокова к критике Чернышевского состоит в том, что он, уподобляясь осуждаемой им же государственной цензуре, фактически отказывает новой, стремительно растущей и крайне значимой для будущего России социальной группе в праве на самовыражение, на свою, пусть далёкую от совершенства, «правду», со всей её спецификой, трудностями и ошибками роста, – навязывая всем и каждому свой, на все времена единственный и неповторимый эталон. Диктат Набокова уязвим уже тем, что это диктат, не признающий никаких других мнений, кроме собственного. Пройдёт более двадцати лет, прежде чем русский эмигрантский писатель Сирин, в Америке снова ставший Набоковым, остынет и поймёт, что даже в демократической Америке – и именно потому, что она являет собой подлинную демократию – вкус в искусстве и литературе волен выбирать себе каждый свой, и никому не дано (и гениальному писателю в том числе) заявлять на него монополию. «Гражданское» в этом контексте – это часть жизни, имеющая право на отражение в искусстве и литературе, противникам же этого тезиса предоставляется свобода этой тематики не касаться, но подобает проявлять скромность и терпимость по отношению к её любителям.16271
Язвительные и крайне пристрастные филиппики Набокова в его критике воззрений Чернышевского являют собой беспрерывную серийную пародию, в которой выяснение обещанной «бездны серьёзного» далеко не всегда достижимо, поскольку заведомо тенденциозные и прихотливо спекулятивные логика и фразеология повествования по самому своему характеру оказываются не поддающимися «переводу» на сколько-нибудь вразумительный для обеих сторон понятийный язык, с помощью которого можно было бы более или менее адекватно расставить по местам противоборствующие точки зрения. В результате обсуждение той или иной темы становится иногда похожим на что-то вроде игры в «испорченный телефон»; однако у нападающей стороны есть бесспорные преимущества для произвольных суждений, коль скоро её оппонент по понятным причинам в данном случае безответен, и наличие такого простора для маневра
В самом деле, какое значение, кроме риторического, имеет вопрос биографа о том, а «так ли глубоки его [Чернышевского] комментарии к Миллю», если, не будучи сам специалистом в области политэкономии и не умея дать квалифицированного ответа, Набоков легковесно отделывается по этому поводу лишь одной, в скобках, цитатой из чьих-то мемуаров, приводящих эту цитату из самого Чернышевского, – но без каких бы то ни было (а не только что «глубоких») собственных комментариев, присовокупляя сюда, для полноты картины, упражнения в остроумии и философские домыслы.16282 Или, например, что меняет то обстоятельство, солидно удостоверенное современными специалистами, что ко времени защиты своей диссертации Чернышевский (как проницательно, видимо, предполагал и Набоков), по-видимому, ещё не являлся столь последовательным сторонником философии Фейербаха, как хотел показаться впоследствии.16293 И что за радость отвечать на упрощённые максимы материалистического мировоззрения Ленина столь же усечёнными истинами идеализма? Или, паче того, требовать от близорукого человека с толстыми стёклами очков, обуянного идеями социального переустройства общества, ещё и любознательности природоведа, долженствующего, почему-то, попутно разбираться к тому же в сельхозтехнике и, по совместительству, для полного комплекта – в алкогольных напитках.16301 Если и были у Чернышевского претензии на энциклопедические горизонты в познании мира, то все-таки далеко не во всех областях.
«“Философия Чернышевского” поднимается через Фейербаха к энциклопедистам. С другой же стороны, прикладное гегельянство, постепенно левея, шло через того же Фейербаха к Марксу, который в своём “Святом семействе” выражается так… <…> Перевожу стихами, чтобы не было так скучно».16312 «Фёдор, – комментирует Долинин этот стихотворный пассаж, – … перелагает ямбами цитату [из Маркса], приведённую в книге Стеклова о Чернышевском».16323 Оставляя без комментариев самоочевидные для него благоглупости основных постулатов теории Маркса, ссылаясь на Стеклова, всерьёз рассуждавшего о том, что «при всей своей гениальности Чернышевский не мог быть равен Марксу», и точечно отслеживая почти трагикомического жанра обмен комплиментами между двумя прожектёрами человеческого счастья, попеременно то хвалившими, то бранившими и презиравшими друг друга (вплоть до бумажных корабликов, сделанных из страниц, вырванных из «Капитала» и пускаемых ссыльным Чернышевским по Вилюю»),16334 – всем этим тешил себя и своих, единичных тогда единомышленников, эмигрантский писатель Сирин.
Оказалось, однако, что жизнеспособностью порочных идей распоряжается не тот или иной человек с его персональной судьбой, а «дура-история», которая заявляет о себе не отгадчиком чьих бы то ни было шахматных задач, а их постановщиком. Что в данном случае и произошло: на идеи завзятого неудачника Н.Г. Чернышевского нашёлся большой спрос: сначала у целой плеяды писателей и публицистов «шестидесятников», затем – бомбистов-народников, а там и Ленин подоспел, считавший, что Чернышевский «единственный действительно великий писатель, который сумел … остаться на уровне цельного философского материализма».16345 И Крупская, и Луначарский – оба признавали, что между этими двумя выдающимися революционерами было много общего. Мнение Крупской приводится в докладе Луначарского с симптоматичным названием «Этика и эстетика Чернышевского перед судом современности» (sic!), прочитанном в феврале 1928 года; мнение же Луначарского взято из другой, того же года юбилейной статьи: «Было общее и в ясности слога, и в подвижности речи … в широте и глубине суждений, в революционном пламени… В этом соединении огромного содержания и внешней скромности, и, наконец, в моральном облике обоих этих людей».16351
Никак не комментируя приведённую им восторженную характеристику своего героя его почитателями и последователями, повествователь продолжает уничтожающую, в его же адрес, критику: и если марксист Стеклов считает статью Чернышевского «Антропологический принцип в философии» «первым философским манифестом русского коммунизма», то в глазах Годунова-Чердынцева этот опус – не более чем «школьный пересказ, ребяческое суждение о труднейших моральных вопросах».16362 Или, ссылаясь на Страннолюбского, несколько перефразирующего Волынского, биограф уверенно заключает: «Европейская теория утилитаризма … явилась у Чернышевского в упрощённом, сбивчивом, карикатурном виде. Пренебрежительно и развязно судя о Шопенгауэре, под критическим ногтем которого его философия не прожила бы и секунды, он из всех прежних мыслителей, по странной ассоциации идей и ошибочным воспоминаниям, признаёт лишь Спинозу и Аристотеля, которого он думает, что продолжает».16373
Всё это, возможно, само по себе (судить специалистам-философам), и в высшей степени убедительно, но есть одно обстоятельство, которое нельзя не заметить: доказывать несостоятельность философских воззрений Чернышевского писателю Сирину поневоле пришлось из эмиграции, случившейся, среди прочего, – и не в последнюю очередь, – также и по причине вполне «утилитарного», успешного участия, в Великой октябрьской социалистической революции 1917 года, пусть неправильных, но зато вдохновляющих идей «властителя дум». Победителей, как известно, не судят, – политический переворот удался, многолетний настойчивый призыв Чернышевского к бунту себя оправдал.