Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
Другой катет от Костомарова прямиком вёл к Писареву, в одной из своих критических статей о качестве поэтических переводов Костомарова прозрачно намекавшего на другой его вид деятельности – доносительство.17183 Кроме того, у арестованного властями студента была найдена неопубликованная статья Писарева, в которой он резко осуждал репрессии властей и предрекал крушение династии Романовых: «То, что мертво и гнило, должно само собой свалиться в могилу. Нам остаётся только дать им последний толчок и забросать грязью их смердящие трупы».17194 К моменту ареста Чернышевского Писарев уже четыре дня сидел в Петропавловской крепости. Соединяя гипотенузой ЧП (чрезвычайное происшествие?) катеты ЧК и КП, Набоков таким образом давал понять, что беззаконные действия царских властей – ведь «юридически не за что было зацепиться» – он уподобляет действиям властей советских: её чекистов
Освоение камерного быта и рутинного режима, странное отсутствие роения назойливых посетителей, – всё это поначалу требовало привыкания и отвлекало от общего осознания своей новой ситуации, в чём-то даже благоприятствовавшей обращению к полезным занятиям: например, переводам с немецкого и английского фундаментальных исторических трудов. Однако: «…тишина неизвестности вскоре стала его раздражать… Это было то русское недоброе уединение, из которого возникала русская мечта о доброй толпе»17205 – той «доброй толпе», которая, как заметил в своё время Пушкин, способна учинить «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Толпы под рукой у героя не было, а было затянувшееся одиночество и мучительная неопределённость ситуации, побудившие его, а вместе с ним и автора, вдруг вернуться к «теме слёз»: предельная напряжённость, грозящая взрывом протеста, требовала разрядки, катарсиса. «Перед нами, – фиксирует биограф, – знаменитое письмо Чернышевского к жене от 5 декабря 62 года [ошибка! – от 5 октября 1862 года – Э.Г. ]17216: жёлтый алмаз среди праха его многочисленных трудов … и давно не испытанное, чистое чувство, от которого вдруг становится легче дышать, охватывает нас».17221
Далее же повествователь разражается вдохновенным панегириком, какого от Годунова-Чердынцева в адрес презираемого им недотёпы и косноязычного самозванца – уж никак не ожидалось! Кто бы мог подумать, что такую, поистине шекспировского пафоса характеристику Николай Гаврилович Чернышевский удостоится получить от язвительного аристократа Набокова. Трудно удержаться и не процитировать целиком почти целую страницу «от Страннолюбского»: с такой неожиданной, фонтанирующей щедростью, так великодушно и так красноречиво отдаётся в ней дань сопереживания и сочувствия страдальцу за идею «блага народа» – как бы её ни понимать. «Весь пыл, вся мощь воли и мысли, отпущенные ему, всё то, что должно было грянуть в час народного восстания, грянуть и хоть на краткое время зажать в себе верховную власть … рвануть узду и, может быть, обагрить кровью губу России, – всё это теперь нашло болезненный исход в его переписке».17232
Как проницательно (и не чураясь согласиться с марксистом Стекловым), увидел Страннолюбский в этом письме к жене «начало недолгого расцвета Чернышевского», представлявшего собой отнюдь не реализацию на практике дела его жизни, а отважный протестный вызов, отчаянную сублимацию – «болезненный исход в его переписке». Именно это поневоле стало «венцом и целью всей его … жизненной диалектики … эта торжествующая ярость аргументов, эта цепями бряцающая мегаломания». «“Люди будут вспоминать нас с благодарностью”, – писал он Ольге Сократовне, – и оказался прав: именно этот звук и отозвался, разлившись по всему оставшемуся простору века, заставляя искренним и благородным умилением биться сердца миллионов интеллигентных провинциалов».17243
То, что Набоков называет мегаломанией, проявляется и в двух других провозвестиях, высказанных Чернышевским в том же письме к жене, но опущенных в тексте Набокова: «Скажу тебе одно: наша с тобой жизнь принадлежит истории; пройдут сотни лет, и наши имена всё ещё будут милы людям; и будут вспоминать о нас с благодарностью, когда уже забудут почти всех, кто жил в одно время с нами».17254 Из тюремной камеры он не усомнился пророчить себе долгую посмертную славу: «Со времени Аристотеля не было делано ещё никем того, что я хочу сделать, и буду я добрым учителем людей в течение веков, как был Аристотель».17265 Приведя из этого долгосрочного прогноза лишь три последние слова, автор, для демонстрации «темы слёз», цитирует следующую фразу письма, из которой ясно, что сокровенные свои устремления Чернышевский адресует только своей жене, прося её хранить их в секрете. Вот тут-то, у сгиба страниц, и остались следы слёз, по дотошным наблюдениям Годунова-Чердынцева («которые имеют под собой достаточно серьёзные основания», как предполагают специалисты), капнувших на бумагу до, а не после начертания этих строк, как полагал Стеклов.17271
Второе письмо, датированное 7
Трудно сказать, чему приходится дивиться больше в письме Чернышевского: его сверхнаивным ожиданиям, несовместимым с элементарными представлениями о пенитенциарной системе Российской империи, особенно по части наказаний, практикуемых для носителей зловредного политического инакомыслия; или – что не менее удивительно – давней, с 1848 года, и странной своим упорством неспособности Чернышевского понять, что именно те законы западного либерализма, которые он считал слишком «отвлечёнными» и не пекущимися о «благе народа», – «право свободной речи» и «конституционное устройство», – что только они и обеспечивают пусть несовершенную, но реальную правовую защиту граждан от произвола властей. Ради достижения «блага народа», считал Чернышевский, от этих обманчивых и пустых формальностей, от свободы, «разрешённой на бумаге», можно и отказаться. Вот ему и откажут в свободе, – разумеется, ради «общего блага», – разве что понимаемого властями предержащими несколько иначе, нежели Николай Гаврилович.
«А ещё спустя несколько дней он начал писать “Что делать?”», – по уточнённым данным, Чернышевский работал над романом с 14 декабря 1862-го по 4 апреля 1863 года.17321 Прохождение рукописи в печать было организовано заинтересованной стороной с исключительной оперативностью: уже 15 января первая порция была передана Потаповым в следственную комиссию, через неделю последовала тем же маршрутом вторая, а затем, 26 января, через обер-полицмейстера, обе получил Пыпин, с правом напечатать «с соблюдением установленных для цензуры правил».17332 Пыпин, в свою очередь, передал всё Некрасову для «Современника», который в феврале 1863 года, после восьмимесячного запрета, снова был разрешён. Тогда же снова было разрешено и «Русское слово», «и, нетерпеливо ожидая журнальной поживы, опасный сосед уже обмакнул перо». Под «опасным соседом» Набоков здесь имеет в виду Писарева, критические статьи которого публиковались в «Русском слове».
Ловко предусмотренная следствием мышеловка готова была вот-вот захлопнуться. И тут, – видится биографу – «какая-то тайная сила», сжалившись, пыталась спасти страдальца, отвести нависшую над ним беду. 28 января, «из-за того, что начальство, раздражённое его нападками, не давало ему свидания с женой, он начал голодовку».17343 Необъявленная и совершенно беспрецедентная как способ протеста, она не сразу была распознана, пока, наконец, «стало очевидно, что Чернышевский решил умереть голодною смертью»17354, и 3 февраля «во втором часу» к арестанту был прислан врач при крепости ... – и в этот же день, в этот же час Некрасов, проездом на извозчике … потерял свёрток, в котором находились две … рукописи с заглавием “Что делать?”».17365
В этом совпадении и привиделся Набокову, с присущей ему верой в судьбу (впрочем, испытывающей человека методом собственных и людских проб и ошибок), шанс на спасение Чернышевского, прискорбно упущенный. Бедный чиновник, нашедший упавший в снег свёрток, соблазнился объявлением, данным Некрасовым в газете, и получил свои пятьдесят рублей, обрекая книгу на публикацию, «счастливая судьба которой должна была так гибельно отразиться на судьбе её автора».17371 В данном случае суждение Набокова лишь подтверждает его же собственные, неоднократные ссылки на Бергсона, полагавшего, что человек живёт в тюрьме своего «я» и, за редчайшими исключениями, другого понять не может.