Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
Одержимость Чернышевского посвятить свою жизнь и судьбу какому-то мифическому «общему благу», рискуя при этом попасть под каток «дуры-истории», была настолько чужда эгоцентричной природе характера его биографа, что отторгалась им как нечто нелепое и противоестественное. Он так и не понял, каким образом, несмотря на чудовищно бездарную беллетристику романа «Что делать?», это произведение, в качестве своего рода катехизиса, учебника жизни в социально враждебном окружении, обеспечило Чернышевскому не только прижизненную, но и долговременную посмертную славу, которая, как оказалось, была мечтой отнюдь не на пустом месте, и следы её неожиданно и периодически всплывают и поныне. Как точно определил один из современных специалистов: «Это первое произведение, написанное разночинцем, о разночинцах и для разночинцев, – со всеми вытекающими отсюда крайностями, “болезнями роста”, особенностями и недостатками».17382
В истории с голодовкой и последующей стремительной, всего за три месяца законченной работой над романом, Чернышевский
13 февраля комендант сообщил Потапову, что Чернышевский совершенно здоров и «вовсю пишет». 18 февраля комиссия утвердила разрешение на свидание, и 23 февраля, после семи с половиной месяцев перерыва, оно, наконец, состоялось.17393 При прощании Чернышевский «с особенным ударением» сказал жене: «Ни у меня, ни у кого другого не может быть оснований думать, что меня не отпустят на свободу».17404
На состоявшейся 19 марта (а не 23-го, как ошибочно указывается в тексте) очной ставке с Костомаровым, который «явно завирался», Чернышевский, напротив, вёл себя в высшей степени достойно, «брезгливо усмехаясь, отвечал отрывисто и презрительно. Его перевес бил в очи».17411 «И подумать, что в это время душевного потрясения, – восторгается Стеклов, – Чернышевский спокойно заканчивал свой роман “Что делать?”, проникнутый такой жизнерадостностью и верою в человека!».17422 Набоков, слегка перефразируя, ссылается на этот источник: («И подумать, – восклицает Стеклов, – что в это время он писал жизнерадостное “Что делать?”».).17433 Но реакция его совершенно иная: «Увы! Писать “Что делать?” в крепости было не столь поразительно, сколь безрассудно, – хотя бы потому, что оно было присоединено к делу».17444 Это здравое суждение, однако, грешит, что называется, задним умом, контрабандой привнесения в него последующего опыта. И разве неведома была порой писателю Сирину безрассудность вдохновения, стимулирующего творчество как сублимацию практических действий, в близких к тупиковым, жизненных ситуациях?
Версия, что цензура, оценивая роман Чернышевского как «нечто в высшей степени антихудожественное», намеренно способствовала его публикации в расчёте, что он будет осмеян, и это послужит урону авторитета его автора, – версия эта лишь свидетельствует о запаздывании властей в понимании темпов и характера формирования литературных вкусов в радикально настроенных кругах российского общества. Было упущено из виду, что не только проблематика, но и жанр, стиль, и самое косноязычие слога стали утверждаться как вызов принятым в дворянской литературе нормам, как признак особой социальной и эстетической причастности, как символика различения «свой-чужой», как «наше», «своё», «собственное», отличное от доминирующей культуры привилегированного меньшинства и протестное по отношению к ней самовыражение.
Непревзойдённый стилист, «последний из могикан», литературный аристократ Набоков – не мог не дивиться: «И действительно, чего стоят, например, “лёгкие” сцены в романе… Иногда слог смахивает не то на солдатскую сказку, не то на… Зощенко».17455 Последнее, во всяком случае, подмечено очень точно, с той только разницей, что типичный персонаж Зощенко – пародия, пошляк, жалкий советский обыватель и приспособленец из мещан, в русские интеллигенты так и не вышедший. Герои же Чернышевского – «новые люди», подчас ещё очень неуклюжие, у них, как выразился однажды Герцен в письме Огарёву, «всё полито из семинарски-петербургски-мещанского урыльника… Их жаргон, их аляповатость, грубость, презрение форм, натянутость, комедия простоты, – и с другой стороны – много хорошего, здорового, воспитательного».17461 Среди этих, по Герцену, «ультранигилистов» случались и предтечи будущих настоящих русских интеллигентов разночинного происхождения, – таких, например, как друзья Фёдора супруги Чернышевские или редакторы-эсеры из «Современных записок», по-своему продолжавшие отдавать долг памяти и уважения Чернышевскому как основоположнику демократического движения в России.
«Но никто не смеялся. Даже русские писатели не смеялись», – констатирует автор фиаско, которое потерпела в этом деле цензура, хотя и отмечал тот же Герцен, что написано «гнусно», и сокрушался по поводу поколения, какое оно «дрянное», коль скоро его «эстетика этим удовлетворена».17472 С дистанции времени, отделяющего нынешнего читателя от критика – современника Чернышевского, эти сетования похожи на недовольство взрослого человека неуклюжей походкой начинающего ходить ребёнка, или, скажем, напоминают жалобы родителей на странности подросткового возраста. Явная передержка, измена вкусу и чувству меры чувствуется и в литературных параллелях Набокова, вслед за Герценом соблазнившегося увидеть сходство между
«Вместо ожидаемых насмешек вокруг “Что делать” сразу создалась атмосфера всеобщего благочестивого поклонения. Его читали, как читают богослужебные книги, – ни одна вещь Тургенева или Толстого не произвела такого могучего впечатления».17494 Ненавидевший Чернышевского юрист, профессор П.П. Цитович, тем не менее, признавал: «За 16 лет преподавания в университете мне не удавалось встретить студента, который бы не прочёл знаменитого романа ещё в гимназии, а гимназистка 5-6 класса считалась бы дурой, если б не познакомилась с похождениями Веры Павловны. В этом отношении сочинения, например, Тургенева или Гончарова, – не говоря уже о Гоголе, Лермонтове и Пушкине, – далеко уступают роману “Что делать?”».17501 Заметим попутно, что в этом высказывании Тургенев и Гончаров, как бы само собой, оказываются приоритетны по отношению к последующим трём – Гоголю, Лермонтову и Пушкину, каковые, в свою очередь, также перечислены в порядке, обратном их очевидному для современного читателя месту в списке русских литераторов. «Служенье муз не терпит суеты…», – в суете же исторических актуалий оценки должны перебродить, пока вечное и нетленное не займёт полагающееся ему место, а бестселлеры-временщики сойдут со сцены или, в лучшем случае, будут пылиться на дальних полках, интересные только для историков-архивистов.
Восторженное отношение к роману Чернышевского поколения «шестидесятников» было ситуативной победой литературы «идей», пренебрегающей «формой», «искусством», – что в понимании как автора, так и героя «Дара» являлось непростительным грехом. Тем более ценно проницательное признание биографа: «Гениальный русский читатель понял то доброе, что тщетно хотел выразить бездарный беллетрист».17512
«Казалось бы, увидя свой просчёт, правительство должно было прервать печатание романа; оно поступило гораздо умнее».17523 Ничего подобного: последующие страницы и «Комментарий» к ним Долинина показывают, что заранее и «умнее» представил себе предстоящую интригу составитель шахматных задач писатель Сирин, предполагая, что сидящему в крепости Писареву дадут возможность публиковать в «Русском слове» похвальные рецензии на крамольный роман, – с тем, «чтобы Чернышевский весь выболтался, и наблюдая, что из этого получится – в связи с обильными выделениями его соседа по инкубатору».17534 Этот дальновидный и логично вполне обоснованный шахматный прогноз, однако, не подтвердился: «Здесь, – отмечает Долинин, – Страннолюбский и Набоков грешат против истины: единственная статья Писарева о “Что делать?”, написанная во время заключения Чернышевского в крепости, сначала не была пропущена цензурой <…>, а за её публикацию в 1865 году журналу «Русское слово» было вынесено строгое предупреждение».17545
То есть, попросту из-за тупости и упрямства цензуры и несогласованности её действий с другими инстанциями, дело пошло совсем не так «гладко», как это показалось биографу; да и Костомарова, как оказалось, напрасно возили на очную ставку к его московскому переписчику, мещанину Яковлеву, пьянице и дебоширу, давшему за подаренное ему Костомаровым пальто и 25 рублей казённой оплаты ложные показания на Чернышевского, но по дороге, для дачи показаний в Петербурге, всё пропившего уже в Твери, возвращённого в Москву и в буйном состоянии помещённого на четыре месяца в «смирительный дом».17551 Так творилось правосудие в Российской империи – «умнее» не придумаешь.
Но и Чернышевский, согласно Стеклову, допустил «крупный промах», – и здесь опять придётся Набокова уточнять. Не на очной ставке с Костомаровым, а за три дня до этого, 16 марта 1863 года, в присутствии самой следственной комиссии, он заявил, что «только раз был у него, да не застал»; и тогда же он «дрожащим почерком» написал показание о том, что не он автор воззвания к крестьянам. Заявление же: «Поседею, умру, не изменю своего показания» – он добавил почти месяц спустя, 12 апреля того же года, – при той же комиссии. «В ходе последующего разбирательства, – подводит итог Долинин, – Чернышевскому пришлось признать, что он посещал Костомарова три раза».17562 Так или иначе, но – по отклику Герцена в «Колоколе» – «дикие невежды» сенаторы, посчитав Чернышевского автором воззвания «К барским крестьянам», вынесли ему приговор, подтверждённый «седыми злодеями» Государственного Совета: «Сослать на четырнадцать лет в каторжную работу в рудниках и затем поселить в Сибири навсегда».17573 Этот приговор, державшийся, по выражению биографа, «на шпалерах подлогов и подкупов», в котором «вымышленную вину чудно подгримировали под настоящую», государь утвердил, наполовину уменьшив срок каторги, и 4 мая 1864 года приговор был объявлен Чернышевскому (при открытых дверях!).17584