Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
Так и умер Александр Яковлевич, в глубоком разочаровании агностика отринув веру в Бога: «Ничего нет. Это так же ясно, как то, что идёт дождь». «А между тем, – с нового абзаца, – за окном играло на черепицах крыш весеннее солнце...», и автор позаботился о том, чтобы верхняя квартирантка, поливавшая цветы на своём балконе, опровергла горькое чувство, с которым отошёл в мир иной настрадавшийся в этом осиротевший отец, тем самым – оставив читателю надежду на потустороннюю встречу Александра Яковлевича с дорогим его сыном Яшей.18712
Выйдя на улицу по окончании церемонии похорон, Фёдор Константинович с обычной своей пристальной наблюдательностью отмечает малейшие детали окружающего его пейзажа, даря читателю почти кинематографическую зримость изображения, но его изощрённая авторефлексия «с удивлением, с досадой» фиксирует и «смутное, слепое состояние души», препятствующее сосредоточению на «образе только что испепелённого, испарившегося человека». Эта раздвоенность восприятия, алогичность, неуправляемость сознания, когда «вообще всё было непонятно», постепенно проясняется и успокаивается
Благодаря «кому-то знающему, в чём дело», – а для Фёдора это его автор, богоподобный, всезнающий и всесильный Творец – он, наконец, почувствовал, «что весь этот переплёт случайных мыслей, как и всё прочее, швы и просветы весеннего дня … не что иное, как изнанка великолепной ткани, с постепенным ростом и оживлением невидимых ему образов на её л и ц е в о й (разрядка в тексте – Э.Г.) стороне».18723 Смерть – лишь переход в иной мир, открывающий для освобождённой от плоти души бесконечные просторы истинного его познания.
Доступная же здесь Фёдору повседневная «изнанка» бытия, после созерцания бронзовых боксёров и анютиных глазок, похожих на Чарли Чаплина, обернулась его встречей с Шириным (с фамилией – шепелявой пародией на Сирина) – автором романа «Седина», в отличие от произведений Сирина, «очень сочувственно встреченного эмигрантской критикой».18734
И далее на читателя обрушивается поток разнородных экстравагантных цитат, выдаваемый за отрывок из романа Ширина, который, сошлёмся на Долинина, «представляет собой сборную пародию на целый ряд тематических стереотипов (связанных главным образом с критикой разлагающегося Запада) и модных стилистических приёмов современной прозы, как советской, так и эмигрантской».18741 Ширин – образ предельной собирательной ёмкости, та самая «груша», на которой боксёр Набоков решил поупражняться, всласть нанося удары по самым ненавистным для него качествам писательской бездарности: «Он был слеп как Мильтон, глух как Бетховен, и глуп как бетон».18752 Вкуса «бескорыстно наслаждаться», в подробностях обыгрывая эту формулу, свойственную для русского «литератора-середняка», Фёдору Константиновичу хватило почти на страницу язвительной критики коренных пороков эмигрантской словесности.
В отличие от Фёдора, всегда остро воспринимающего окружающий его мир глазами писателя, бездарный Ширин легко уличается в том, что даже в Зоологическом саду он, почти не отдавая себе отчёта в том, где находится, не замечая клеток и зверей в них, машинально продолжает «обсуждать то, что его особенно в жизни волновало: деятельность и состав Правления Общества Русских Литераторов в Германии».18763 Не в литературе, а как раз на этом, общественном поприще, он уместен и даже весьма полезен: нельзя не сочувствовать его намерению изгнать из членов правления мошенников, манипулирующих общественной кассой, оказывающей помощь бедствующим литераторам. Что же касается Годунова-Чердынцева, то его заслуга – изощрённая достоверность пародийного описания занимающей Ширина проблемы (действительно важной для собравшихся её обсудить), – но именно этим он и заслужил оправдания сделанного для себя вывода: «Честно говоря, Кончеев прав, что держится от всего этого в стороне».18774 Ответ Ширина: «Кончеев – никому не нужный кустарь-одиночка, абсолютно лишённый каких-либо общих интересов»,18785 в берлинской литературной среде вполне соответствовал репутации самого Набокова. Фёдор Константинович и на это собрание шёл, озабоченный больше тем, какие отзывы появились о его месяц назад вышедшей книге, – «с приятным чувством, что увидит там не одного врага-читателя».18796 Он сел между Шахматовым и Владимировым, – мнение последнего его особенно интересовало, что неудивительно: судя по фамилии, описанию внешности, манеры держаться и биографическим данным он представительствовал за писателя Сирина, который к тому времени «уже был автором двух романов, отличных по силе и скорости зеркального слога, раздражавшего Фёдора Константиновича потому, может быть, что он чувствовал некоторое с ним родство».18801 И, действительно, хронологически это сходится: в 1929 году Набоков уже был автором двух романов – «Машенька» и «Король, дама, валет», а в предисловии к английскому переводу «Дара», как уже как-то указывалось, он усматривал во Владимирове (якобы даже в ущерб Годунову-Чердынцеву) «некоторые мелкие осколки самого себя».18812
Более того, похоже, что из трёх персонажей (Фёдора, Кончеева и Владимирова), так или иначе представляющих разные ипостаси автора, в данном эпизоде на роль доминирующей модели, своего рода примера для подражания предлагается именно Владимиров. Это образ-кредо, заслуживающий того, чтобы привести его характеристику целиком: «Как собеседник Владимиров был до странности непривлекателен. О нём говорили, что он насмешлив, высокомерен, холоден, не способен к оттепели приятельских прений, – но так говорили и о Кончееве, и о самом Фёдоре Константиновиче, и о всяком, чья мысль живёт в собственном доме, а не в бараке или кабаке»18823 (курсив мой – Э.Г.). С помощью этих трёх, отчасти разнящихся по номинальному или психологическому возрасту, социальному происхождению, жизненному и творческому опыту, литературным вкусам и жанровым
Покинув непристойный балаган, в который превратилось собрание, – не прежде, однако, нежели досконально его описав, – «Фёдор сердился на себя: ради этого дикого дивертисмента пожертвовать всегдашним, как звезда, свиданием с Зиной!».18834 Этой фразой, после долгого перерыва, автор возвращается к теме Зины. На значимость этой темы намекает незримое и лукавое его присутствие: соблазнив Фёдора немедленно позвонить Зине, он не только лишает его последнего гривенника на трамвай, но и странным образом соединяет не с ней, а с тем номером, который требовался некоему таинственному «анонимному русскому», постоянно попадавшему почему-то к Щёголевым. То есть, при манипулятивном участии этого самого «анонимного русского», за которым легко угадывается автор, герой поневоле отправляется восвояси «пешедралом», дабы по пути иметь время и возможность прочувствовать и понять, какие на него наплывают «привидения сиреней» («очередной анаграмматический след авторского присутствия в тексте»).18841 И по возвращении у Фёдора уже наготове не только вопрос: «Что дальше? Чего мы, собственно, ждём?» – но и ответ: «Всё равно лучшей жены не найду. Но нужна ли мне жена вообще? “Убери лиру, мне негде повернуться…” Нет, она этого никогда не скажет, – в том-то и штука».18852
Фёдор – первый из романных протагонистов Набокова, обладающий подлинным писательским даром и готовый всецело посвятить свою жизнь «лире», Зина – первый из женских образов, достойный стать спутницей такого человека. Долгая пешая прогулка героя пошла ему на пользу: «привидения сиреней» помогли ему окончательно понять, что именно Зина – та жена, которой под силу разделить с ним радости и тяготы его призвания. Остаётся, однако, ещё один вопрос, заданный Фёдором самому себе уже после того, как выяснилось, что Щёголевы через два месяца уезжают: если так просто решилась задача (начала совместной с Зиной жизни), казавшаяся такой сложной, – не было ли в самом её построении ошибки? Вопрос шахматиста и, как мы убедимся, отнюдь не праздный, но на его осознание ещё потребуется время. Теперь же, когда: «Они считали дни … при новом свете жизни (в котором как-то смешались возмужание дара, предчувствие новых трудов и близость полного счастья с Зиной)»18863 – Фёдор начинает свою, предвещающую счастье, груневальдскую его прелюдию: «Куда мне девать все эти подарки, которыми летнее утро награждает меня, – и только меня? Отложить для будущих книг? Употребить немедленно для составления практического руководства: “Как быть Счастливым”? Или глубже, дотошнее: понять, ч т о скрывается за всем этим, за игрой, за блеском, за жирным, зелёным гримом листвы? А что-то ведь есть, что-то есть! И хочется благодарить, а благодарить некого. Список уже поступивших пожертвований: 10 000 дней – от Неизвестного».18874
Этот новый Фёдор Константинович ничем не напоминает холодного, отрешённого в своём высокомерии Владимирова: сколько молодой лёгкости и радости в его ранних теперь вставаниях, как весел и свеж взгляд на самые, казалось бы, прозаические сцены городского утра, когда, как в сказочном мультфильме, водомётный автомобиль вдруг превращается в кита на колёсах, а портфель, сверкнув замком и обогнав своего владельца, бежит за трамваем.18885 Текст невероятно насыщен разнообразными приметами «молодого лета», которые тут же перерабатываются из «чащи жизни» и суетного её «сора» в упоение поэтическим творчеством: Фёдор Константинович, «как всегда, был обрадован удивительной поэзией железнодорожных откосов (?!), их вольной и разнообразной природой…»,18891 – и, как всегда, как в повествовании о путешествиях отца, Годунов-натуралист повергает читателя в стихию сплошного потока исключительной насыщенности впечатлений, целиком отдаваясь собственной в них потребности и нисколько не заботясь – а не слишком ли их описание избыточно, утомительно для стороннего, не авторского чтения.
Фёдор признаётся, что он «собственными средствами как бы приподнял» образ Груневальда: уходя в глушь леса, он находил там «первобытный рай», чувствовал себя «атлетом, тарзаном, адамом», он достигал состояния, близкого к блаженной прострации: «Солнце навалилось. Солнце сплошь лизало меня большим, гладким языком. Я постепенно чувствовал, что становлюсь раскалённо-прозрачным, наливаюсь пламенем и существую только, поскольку существует оно».18902
В известном смысле, Груневальд стал для Фёдора в этот период посильным воспроизведением чего-то, похожего на «отъезжее поле» отца, на его экспедиции, – это была фаза, необходимая ему перед обретением новой, с Зиной, жизни, внутренней подготовки к ней в условиях природного «чистилища», позволяющего стряхнуть с себя груз суетной обыденности, прежде чем обрести право на «райские кущи»: «Собственное же моё я, то, которое писало книги, любило слова, цвета, игру мысли, Россию, шоколад, Зину, – как-то разошлось и растворилось, силой света сначала опрозраченное, затем приобщённое ко всему мрению летнего леса».18913 Бродя по лесу и вокруг озера, Фёдор «переживал нечто родственное … духу отцовских странствий», и именно здесь ему «труднее всего было поверить, что, несмотря на волю, на зелень, на счастливый, солнечный мрак, отец всё-таки умер»,18924 – и, похоже, что это ощущение как-то помогало Фёдору в его интуитивной подготовке к новому, счастливому этапу его жизни.