Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
В «Круге», однако, не удержавшись в рамках этой высокомерной солипсистской концепции, автор (когда задело за живое – кто виноват в безутешной потере родины?!) соскользнул на отрицаемый им и ненавистный ему причинно-следственный ряд, объявив разночинную зависть причиной всех бед и экстраполируя запальчивые претензии идеологии разночинцев времён Чернышевского и его соратников на социальную реальность предреволюционной России века двадцатого, когда разночинцев можно было найти почти в любой части спектра социальных ориентаций; сменившие же их на «передовой» социального фронта «народовольцы», тоже давно уже ставшие «уходящей натурой», Лениным были окончательно уничтожены, а их место заняли те, кто не стал бы, подобно Иннокентию, ностальгировать по прошлой России и снова тщетно искать лестного для самолюбия приобщения к интеллигентной элите дворянской модели. Иннокентий в «Круге» получился, в сущности, фигурой коллажной, искусственно «вырезанной» и вставленной в гармоничный в остальном пейзаж, дабы выполнить, в качестве «раба
Автор «Круга», по-видимому, и сам чувствовал, что так и могут его понять некоторые читатели – как высокомерного аристократа, тенденциозно защищающего свой герметично закрытый «круг», с его изысканной системой ценностей, противопоставленной неприглядным танталовым мукам маргинальной личности. Иннокентия в «круг» романа Набоков не допустит, оставив от рассказа с этим названием только упоительные пейзажи усадебной жизни, в которых угадывается неизбывная ностальгия по собственному его детству, и – не тронутый ничьим завистливым взглядом образ отца семейства, Годунова-Чердынцева, в котором (несмотря на разницу занятий) прозрачно угадывается образ отца писателя – Владимира Дмитриевича Набокова, человека безукоризненной чести и отваги, рыцаря без страха и упрёка, безвременно погибшего и всегда хранимого в благоговейной памяти сына.
В марте-апреле 1934 года, мучимый сознанием необходимости срочно помочь матери, Набоков, чтобы хоть что-то заработать, пишет ещё два рассказа – мрачных, оба о смерти (они могли бы понравиться и апологетам «парижской школы»), и только после этого вновь возвращается к Чернышевскому. В письме Ходасевичу от 26 апреля (начиная с Бойда, приводимому всеми исследователями, писавшими о «Даре») он признаётся, что «роман, который теперь пишу … чудовищно труден; между прочим, мой герой работает над биографией Чернышевского, поэтому мне пришлось прочесть те многочисленные книги, которые об этом господине написаны, – и всё это по-своему переварить, и теперь у меня изжога. Он был бездарнее многих, но многих мужественнее… Тома его писаний, совершенно, конечно, мёртвые теперь, но я выискал там и сям … удивительно человеческие, жалостливые вещи. Его здорово терзали…».9141
В интервью 1966 года Альфреду Аппелю Набоков признавался: «Вообще я пишу медленно, ползу как улитка со своей раковиной, со скоростью двести готовых страниц в год, – единственным эффектным исключением был русский текст “Приглашения на казнь”, первый вариант которого я в одном вдохновенном порыве написал за две недели».9152
Что же побудило автора 24 июня того же 1934 года (по его собственной, точно зафиксированной датировке) вдруг отложить долгосрочный проект и ринуться в этот спринтерский забег?
«ПРИГЛАШЕНИЕ НА КАЗНЬ»:
SOS
РОМАНА В РОМАНЕ
«Биография Чернышевского, – полагает Бойд, – … напомнила ему [Набокову] об отвратительном фарсе российской карательной системы. Чернышевский был приговорён к смерти и подвергся гражданской казни … прежде, чем приговор был заменён на сибирскую ссылку… Неудивительно, что Набоков почувствовал в этот момент потребность прервать работу над “Даром” и немедленно перенестись в зеркальный мир “Приглашения на казнь”».916 Те же самые аргументы находим мы и у Долинина: «Углублённое изучение биографии Чернышевского дало неожиданный побочный результат… В истории главного героя романа … явно преломились самые “жалостливые” факты из жизни Чернышевского: бесстыдные измены жены ... арест ... заключение в крепости, где происходит превращение узника в писателя … публичная казнь на площади (в случае Чернышевского, правда, только гражданская) … и т.п.».9172 «Бойд объясняет, – даёт отсылку Ю. Левинг, – что этот краткий побочный проект был мотивирован изысканиями, связанными с биографией Чернышевского, которые открыли ему глаза на ужасы российской пенитенциарной системы».9183
Это объяснение, однако, страдает явной недоговорённостью, оно недостаточно и не отвечает на главный вопрос: почему писателю вдруг, – и так срочно, так остро понадобился другой герой, а для него – другой жанр, и, главное, – совершенно другая, антиподная ментальности Чернышевского
А пережить пришлось – «вдохновенный порыв» дался дорогой ценой.
В который уже раз приходится с благодарностью вспоминать сделанное некогда, ещё во времена «Морна», открытие Барабтарло: что при всем неизбывном воображении Набокова, он, тем не менее, на удивление «эмпирический» писатель. Соблазняет добавить: на свой лад, в своём роде – даже и «утилитарный». (Чернышевскому бы впору у него поучиться.) Вот что он пишет матери в Прагу весной 1935 года (в разгар широковещательной подготовки «Нюрнбергских законов»), когда она прочла журнальный вариант «Приглашения на казнь» и усмотрела в этом новом романе сына некую символику: «Никакого не следует читать символа или иносказания. Он [роман] строго логичен и реален; он – самая простая ежедневная действительность (курсив мой – Э.Г.), никаких особых объяснений не требующая».9201 Странная, если не сказать, парадоксальная рекомендация, учитывая откровенно абсурдистскую фантасмагорию жанра романа, за которой современники, в предельном диапазоне – от Адамовича и до Ходасевича – не увидели главного: совершенно поразительного, уникального по ясности, мощи и дальновидности прозрения, о котором и мечтать не мог самый амбициозный футуролог, но которое подсказало Набокову его абсолютное чутье на то, что он ненавидел больше всего на свете: угрозу тирании, разгадать и обуздать которую люди, по близорукости и малодушию, как правило, во- время не умеют, – и она вскоре соберёт (и впоследствии, в разных частях мира, в том числе и в России, периодически продолжит собирать) свой урожай – кровью и страданием миллионов людей.
В 1935 году в фашистской Германии «тошнотворная диктатура» уже наличествовала и функционировала в заданном, вполне понятном направлении, но живший тогда во Франции Адамович, даже и задним числом, в своих воспоминаниях оставил о «Приглашении на казнь» отзыв, нисколько не изменённый последующими событиями, утверждая, что Сирин просто использовал в своих целях безнадёжно заезженный жанр «бесчисленных романов-утопий, печатаемых в популярных журналах», и на фабуле романа «лежит налёт стереотипности ... почти что вульгарно-злободневной»; «пророческая ценность подобных видений, – следует вывод, – крайне сомнительна» и добавляет, для вящей убедительности (словами Льва Толстого о Леониде Андрееве): «Он пугает, а мне не страшно»9212. Как ни странно, ту же парижскую близорукость проявил почти всегдашний литературный союзник Набокова – Ходасевич: «…его [Сирина] исторический прогноз прямой цели не достигает», присовокупив сюда ту же клишированную цитату из Толстого.9223
Так в чём всё-таки увидел писатель-эмпирик «самую простую ежедневную действительность»? В периодических казнях – и не гражданских, а с отрубанием головы топором, каковые практиковались кое-где в Германии (в Пруссии) ещё в веймарский период, а с приходом Гитлера к власти стали средством устранения его политических противников (правда, с некоторым техническим усовершенствованием – гильотиной). В пространной сноске, специально посвящённой этому вопросу, А. Долинин ссылается на американского исследователя творчества Набокова Д. Бетеа, предположившего, что на замысел «Приглашения на казнь» могла повлиять заметка в парижской газете «Последние новости» (1934. 11 января. № 4677), сообщавшая о казни поджигателя Рейхстага Ван дер Люббе (как оказалось, с ошибкой – его казнили не топором, а гильотиной). Здесь же упоминается вышедшая в Париже и Лондоне в 1934 году «Вторая коричневая книга гитлеровского террора» – сборник, подготовленный известными участниками антифашистского движения с описанием судов и казней, осуществлённых Гитлером в 1933 году.9231
Бойд, помимо ссылки на Чернышевского, также обращает внимание на факты, относящиеся к категории той «самой простой ежедневной действительности», которая «строго логично» напросилась автору в нечаянный, незапланированный роман: «Не случайно, – отмечает он, – Набоков начал “Приглашение на казнь”, когда Геббельс в качестве министра народного образования и пропаганды начал ковать из немецкой культуры “культуру” нацистскую, а Сталин сжал в кулаке Союз советских писателей и весь Советский Союз».9242 Сюда же относит он показательные процессы в СССР середины 1930-х годов, когда Бухарина и других подсудимых принуждали покаяться перед партией и признать себя троцкистами и иностранными шпионами.9253