Начала любви
Шрифт:
Выныривая из наважденческого тумана, он иногда лишался дара речи. Щёки священника, равно как и уши, по окончании урока бывали пунцовыми. Странная девушка, она как будто желала небесную божественную гармонию проверить циркулем и линейкой на идеальность формы.
Голубоглазый, стройный, с длинными светлыми волосами, в своей аккуратной рясе, весь такой благочинный и вместе с тем очень забавный, он совсем не походил на привычных Екатерине священников. Скорее уж музыкант, переодевшийся священником. Нечто музыкальное, сродни жестам флейтиста, видела она в том, как временами Тодорский своими крупными руками с длинными красивыми пальцами, руками художника (четвёртый палец много длиннее указательного) дотрагивался до крупного креста, висевшего на красивой цепи. А уж когда удавалось ввести священника в краску, когда светлые голубые
Во-первых, сама невеста, и потом — в кого именно?! В священника, служителя церкви Господней... Стыд и срам.
Ну и грех великий, разумеется.
Даже единая, случайно промелькнувшая мысль такого рода — и та была бы грехом. Ну а то, что девушка упорствовала в своих благоглупостях, это и вовсе грозило ей в будущей загробной жизни серьёзными неприятностями. Но всякий раз, когда можно было слегка этак поймать Симеона Тодорского на слове, Екатерину словно некий бес толкал под ребро.
— ...Как, простите? Вот эта, самая последняя была фраза?
— Na veky vechnye, — покорно цитировал сам себя Симеон Тодорский. — Навсегда, то есть. До бесконечности.
— А бесконечность — это как?
— Ну вот представьте себе... — бодренько так начинал священник, отыскивая глазами те обиходные предметы, которые можно будет привести в качестве примера, начинал и, запнувшись, останавливался, подозрительно глядя на девушку, так легко, так играючи, причём не в первый уже раз, поставившую его в глупое положение. — Ну вот представь, — уже менее уверенно говорил он, — представь, что у меня в руке одно зёрнышко...
Ох уж это зёрнышко... Екатерина с большим удовольствием представила бы саму себя в сильных руках этого мужчины, которому вместо этой вот рясы куда больше подошёл бы изящный бархатный костюм, в каком недавно был великий князь... Она в объяснении ровно ничегошеньки не поняла, однако же благодаря чувству соразмерности угадывала, когда следует по-школярски поддакнуть учителю, когда можно чуть улыбнуться.
— ...Вот так мы и получим бесконечность! — гордо возвестил Симеон Тодорский, гордый оттого, что сумел-таки с честью выйти из весьма нелёгкой ситуации, в которой потонул бы не один из теологов. — Уф... — простодушно выдохнул он, только сейчас почувствовав, до чего же жарко и, главное, душно в комнате.
Екатерина вытащила свой платок и, не передавая его, обошла вокруг стола, промокнула высокий гладкий лоб священника, чуть отодвинулась, как бы любуясь делом рук своих, после чего ладонью погладила его щёку от виска до полускрытого негустой мягкой бородой красивого подбородка, — но всё это проделала она мысленно, разумеется, мысленно, хотя от этого ей было ничуть не легче.
Одно видение, как это нередко с ней бывало, повлекло за собой другие, не менее интригующие.
К утру, пробудившись после недолгого забытья, девушка чувствовала себя разбитой, болела голова, щипало от недосыпа глаза, а каждый удар пульса отдавался в висках.
А 26 мая, когда в кремлёвском саду вовсю уже приоделись в лиственный пунктир тамошние липы, сделавшись зелено-прозрачными, словно бы только с постели, окончательно выздоровевшая, округлившаяся лицом и грудью девушка с удовольствием поглядывала в зеркало на своё отражение и сочиняла послание в Цербст. Она благодарила за подарок, присланный отцом на пятнадцатый её день рождения, хотя получился небольшой казус и его подарок затерялся между другими, так что дарение отца так и осталось для неё невыясненным (если это не черепаховый гребень с бирюзой, то уж наверняка одно из двух: красиво переплетённый том Мольера или оправленный в голубой сафьян дневник для записей). Но всё равно она знала, что привезли отцовский подарок, — и считала необходимым выразить свою глубокую благодарность.
В отличие от двух предыдущих, это послание будет переправлено не безымянным курьером, но рыжим красивым наглецом и шутником Исааком Павловичем Веселовским, членом Коллегии иностранных дел. Ему предписано было не просто отдать письмо в руки Христиана-Августа, но и официально сообщить князю о том,
ГЛАВА VII
1
Если бы, ах, вот именно что если бы, если бы, если, если бы! Дурацкая жизнь, исполненная проклятой сослагательности...
Иногда Екатерина сидела без света одна в комнате и думала о том, сколько бы она отдала, чтобы только изменить свою внешность. Ну сами посудите, разве же таким должен быть рост у русской великой княгини, получившей после обручения также ещё и наименование императорского высочества?! Разве ж это рост? Конечно, девушка — это вовсе не дозорная башня, ей и не следует возвышаться над всеми, но ведь есть же некоторые допустимые пределы. Да, и потом — это лицо! Разумеется, какой её создал Господь, такой ей и надлежит быть, но ведь насколько это несправедливо! Кругом столько хорошеньких женщин, у них такие приятные лица.
Вот её величество, желая сделать ей приятное, отрядила для дежурства возле новоиспечённой великой княгини двух княжён Гагариных, Дарью с Анастасией, и ещё Марию Кошелеву. Ни одна из троих не могла считаться красавицей, однако же столько раз Екатерина замечала, какими взглядами одаривают их мужчины.
Когда случалось в зеркале видеть ей саму себя вместе с той же, например, Дарьей, то никакое платье не спасало, никакие украшения не могли быть сравнены с обаянием природного свойства.
Она-то, дура, приписывала сдержанность Симеона Тодорского приличию, сану священника, скромности его, наконец... Как бы не так. Окажись на её месте какая-нибудь круглолицая, с правильными чертами лица и крупными бёдрами, никакой священнический сан небось не помог бы...
Только подумать, чего она могла бы достигнуть в жизни, будь у неё другие родители, другие учителя, другая родина... Она никак не могла ответить себе на вопрос, почему Господь оделил её лишь тем, что было не нужно никому другому?! За какие такие провинности? Чем она так уж не угодила? Иногда она казалась себе пасынком судьбы — и тогда подкатывало отчаяние.
И вот в довершение ко всему она совсем одна, в чужой дикой стране, среди неискренних улыбок, пустых глаз, среди непонятной культуры и примитивных разговоров. Не к кому прижаться плечом, прирасти душой не к чему... Тут как-то приснился ей вполне сказочный старичок, который приблизился и участливо так поинтересовался, чего бы ей хотелось. Ну, она и принялась перечислять, всю, почитай, ночь перечисляла, а старик этот развернулся и пошёл себе прочь. Она ещё успела крикнуть ему в спину: «Меrde!» [81] — хотя весь разговор между ними был по-немецки. Никогда в жизни не отважилась бы она въяви произнести подобное вслух, а тут — пожалуйста, причём и стыда особенного не ощутила ни тогда, во сне, ни утром, по пробуждении.
81
«Дерьмо!» (фр.).