Начало века. Книга 2
Шрифт:
Предлог к письму Блока — статья в «Мире искусства»;45 в ней эмбрион — формула принципа эквивалентов в искусстве; в трехзначном разгляде искусства как форм, содержаний, формосодержаний весь форменный ряд замкнут в методы, не подлежа содержательному разгляденью; и если статью убирали метафоры о «глубине» музыкальной стихии, — так это раскраска поверхностная. Блок, минуя ход моих мыслей об эквивалентах, скорей приближающих меня к Оствальду, чем к зыкам «трубы
Апокалипсиса», ухватясь за раскраску, метафору, сетует, что не трублю;46 при чем «трубы»? «Симфония», пережитая мистически им, подала ему повод меня порицать за уступки рутине и академизму;
Смерть Соловьевых; и до февраля — перерыв переписки;47 но, возобновившись, смущала сплошным разнобоем в тональностях наших; какое-то общее «что-то» казалось не ясным; а в «как», для меня, «методолога», важном (не важном для Блока), уже расходились мы.
В апреле меня пригласил он быть шафером (кажется, что у невесты) на свадьбе его48, он женился на дочке великого химика, Д. И. Менделеева; шафером должен был быть и Сережа; отец, почитавший Д. И. Менделеева, радовался моему приглашению; но после смерти отца я, устав, отказался от шаферства;49 летом мы с Блоком писали друг ДРУГУ; я помню моменты, которые кажутся принципиальными: в них — корень будущей путаницы между нами.
Один момент: интриговала меня доминанта поэзии Блока: «Прекрасная Дама»; она — что? Жаргон «жениха»? Монах Данте не женился, как Блок; платонический образ? В поэзии это неясно: в него вплетены завитки: эротические; или это «идея»? Чья? Гностиков? Нет: Соловьев отделял философию гностика Валентина от «музы» своей; гностицизм, ярый враг метафизики, я — отвергал, постоянно подчеркивая, что В. С. Соловьев обосновывал тему своей философии, ставшей лирической, взглядами Канта о целом всего человеческого коллектива, рассмотренного «существом», т. е. онтологически; а «содержание» онтологизма могло изменяться: София, Мария и Марфа; «Мадонна» в прошедшем, она у Булгакова — уже культура хозяйственных форм (С. Булгаков об этом два тома поздней написал)50.
Пыл не ясной мне лирики Блока смущал, разрушая дистанцию между «сегодня» и между «концом» времен; привкусы секты, осмеянной мною в «Симфонии», слышались; нота «шмидтизма» звучала; я пробовал щупать неясное «что-то» в поэзии Блока, найти ему место, поставить на полочку с надписями (метафизика, гностика, логика, лирика, мистика, методология), не разбирая позицию Блока в критериях истины, лжи (хоть абсурд!); лишь узнавши, о чем говорит он, я мог с ним или — согласиться, или — полусогласиться, иль — не согласиться вовсе; и многие мной к нему обращенные «каки» (как веруешь) — ход коня логики: на «Даму» Блока; он оттолкнулся в ответ на вопросник моего большого письма51.
Читая ответное письмо его52, я восклицал про себя: «Гениально, но — идиотично!»
Под идиотизмом же я разумел абсолютную отъединенность Блока от всякой культуры мыслительной, а, конечно, не глупость: Блок — умница; но его мысль, не имея традиций, — антисоциальна, отомкнута; ведь слово «идиотэс» по-гречески — частный, себя оторвавший от всех;53 поняв это в нем, я поспешил оборвать всякую философию в переписке с ним и в мажорных заумных «кресчен-до»
Из всех писем его мне вставало, что он добрый и умник (в житейском смысле); и немного — остряк; но вставал — «идиот» (в упомянутом смысле).
На мое мыслимое про себя «идиот» он не раз мне ответствовал в будущем: «Разумею полупомешанных — А. Белый и болтунов — Мережковский» [Письмо это где-то хранится в списке у родственников Блока или у его жены; вместо объяснений отсылаю к лицам, хранящим текст письма55].
В те годы я еще не знал его быта, его круга чтения; пишущий только о бабочках Фет — настоящий философ; Надсон философствующий есть невежда: Блок — думал я — мог быть и тем и другим. Оказался ж — ни тем, ни другим. С сентября стали мы писать «мимо» центральных тем, которыми я жил, ближе к событиям быта друг друга; писать стало легче.
Сережа, вернувшись из Боблова, мне описал свадьбу Блока; и тут же сказал: ему ясно, что вся «метафизика» Блока — навеяна была его бывшей невестой (женою); и я дивился, шутя:
— «Не невеста, — идея двуногая: на них — не женятся!»
Стихи, статьи, Кант, переписка с друзьями; и — лето мелькнуло, как сон; надо всем — мой вопрос: что зима принесет? «Золото в лазури», статьи «Символизм и критицизм», «Символизм как миропонимание», «О теургии», конспект курса лекций — готовы…56 И я удивился, как много сработано; ведь экзамены были; а — не отдыхал. Основательно бородою оброс; дико выглядел; перегорел под солнцем, и решение ствердилось в душе: упорядочить рой разнородных стремлений в друзьях.
Гордость дьявольская!
Кобылинский твердил об отплытии нас, «аргонавтов», от берегов умиравшего мира: за солнцем; решил я, что «Арго», корабль, пора строить сложеньем стремлений друзей; склепать вместе стремленья, чтобы палуба общего «Арго» сложилась; история Эртеля, плюс бодлеризм Кобылинского, плюс синкретизмы Рачинского, культура Метнера, Восток Батюшкова, «форма» Владимирова, литературоведенье А. С. Печковского, — все на потребу-де: «утильсырье»; даже народничество Малафеева в новой увязке способно стать синим цветком, отпирающим клад; символизм, наш загаданный, «аргонавтический», виделся многоплоскостною фигурою, связанной в цельность, но не налагавшей бремен на природу отдельных стремлений; сумма связанных химией близости бытов, в рождаемом, не предрешенном своем новом качестве, сложит быт нашей «новой» коммуны.
В заносчивом плане опять я — идея двуногая, не понявшая собственной позы Орфея; я видел себя взрывателем музыкой мертвых твердынь и уверенным: в силу взрыва воображенной коммуны; вот, вот где она, моя мистика! Не метафизика Беме, а — самоуверенность57, переоценка себя!
Возомнив о себе, дирижере сознаний, я действовал в силу инерции перерасхвала, которым друзья как подкидывали дирижерскую палочку; ей оставалось подмахивать.
Я и взмахнул.
Я себя настигаю бродящим в полях, загорелым, обросшим и дико размахивающим над оврагом, как дирижер, обегающий с дирижерского пульта палочкой — ему подчиненные трубы, валторны, литавры и скрипки; и коли камни плясали в глазах у меня, как же людям не следовать мною поволенным ритмам? Чудовищное самомнение! Мне извинение — в том, что, по-видимому, эта мысль об Орфее, о новой коммуне носилася в воздухе; где-то уже Пьер д'Альгейм замышлял — то же самое; и Вячеслав Иванов, неведомый еще мне, из словарных пылей выносил свои взгляды о новом театре, рожденном новою общиною; позднее я люто боролся с идеями этого рода, на собственном опыте их отстрадав.