Начало времени
Шрифт:
Повеяло новизной — тревожной и желанной, внезапно завластвовавшей сердцами парубков и девчат. Подолгу стоит на пороге своей низкой хаты дидусь Юхим. Холщовые порты держит в руках, рубаха распояской. Седая поросль впалой груди лезет из расстегнутого ворота рубахи. Песен не слышит глухой дидусь, но чувствует их по оживленным лицам соседей, по шмыгающей огородами ребятне. Наконец напряженное внимание на лице глухого сменяется широкой, мечтательной и растроганной улыбкой. Вон показались комсомольцы! Идут строем, как солдаты, — только разве что без ружей. Красиво идут. «Дай бог здоровья добрым парубкам», — крестится дидусь Юхим, и даже целует крестик, нашаренный на заросшей груди.
ПоНа душе у меня и печально и радостно от комсомольских песен. Я, Андрейка и Анютка уже успели запомнить их, только во сне не поем их.
Все наши парубки и молодицы тоже поют эти песпи, все сочувствуют и печалятся о погибшем буденновском разведчике, чье комсомольское сердце разбито вражеской пулей; на глазах навертывается слеза от чувствительного наказа смертельно раненного разведчика своему вороному коньку: скачи, мол, на родную сторону, расскажи всем, «что я честно погиб за свободу». Последние слова комсомольцы каждый раз поют по–разному — «что я честно погиб за рабочих», а то «что я честно погиб за коммуну». Мы хорошо понимаем, что слова разные, а смысл один.
Точно мощным порывом вешнего ветра уносит нас «по морям, по волнам». Особенно хорош припев песни, многократное повторяемый, протяжный — «По морям». Дух захватывает от солнечной шири морской, от соленого ветра, покачивающихся волн, от щемящего чувства разлуки с Марусей, возлюбленной моряка.
— Новые времена — новые песни, — говорит с напускным равнодушием отец, стараясь скрыть от меня взволнованность, — мы и то певали другие песни:
Горы–вершины, Карпатские долины, Я вас снова вижу Перед со–о-бой…Отец приосанивается, задорно откидывает назад голову, глаза блестят молодо. Для меня он сейчас какой-то «не такой», неузнанный — вдруг шагнувший из своей далекой солдатской молодости.
Солдатушки, браво–ребятушки! Где же ваши же–е-ны? Наши жены — Ружья заряжены, Вот где наши жены!И еще одну песню заводит отец — про соловья–пташечку, который жалобно поет.
Хрипловатым голосом и негромко, уставясь в матицу и как бы в опасении, что потолок не выдержит его пения и обрушится, отец продолжает петь. Впрочем, с голосом отец всегда обращается аккуратно. Никогда не крикнет, не покличет мать с огорода или меня со двора. Пойдет, позовет. «Не одни на свете живем! Чего гаркать? А может, батюшка читает в саду, или Симон с Олэной отдохнуть легли».
С обремком соломы через двор идет к нам мать. Отец, засмутившись, обрывает пение.
Хорошие песни! Первая — грустная, вторая — лихая, но обе мне нравятся. Правда, не так, как комсомольские!..
Комсомольцы маршируют строем, и мы за ними тоже маршируем строем. Старательно шлепаем босыми ногами по нежной и теплой дорожной пыли. Мы тоже поем комсомольские песни. Мы так кричим, что глохнем от собственного голоса. Нас не прогоняют! Наоборот, на привалах комсомольцы беседуют с нами, прощупывают наш «общий» и «политпросветский уровень». Пробелы, конечно, имеются.
Зато мы все знаем главное: кто такой Ленин; все собираемся служить в Красной Армии и бить буржуев. Комсомольцы от нас в восторге, а мы от них тем более. Одна нога здесь, другая — там — бежим мы исполнять любое поручение комсомольцев — купить папиросы в лавке («или, может, лучше в кооперативе? У нас уже кооператив открылся!»); кого-нибудь позвать или просто принести воды попить. Где только появляются комсомольцы — там уже кружок мужиков и баб, молодиц и парубков и, конечно, детишек. Комсомольцы угощаются самосадом из мужицких кисетов на скользящем шнурке–сшивальиике, горячо разъясняют мировую политику и лихо подмигивают девчатам. Те вспыхивают, как маки, но не тушуются, пересмеиваются, прячут лицо в плечо, но, вскоре осмелев, сами подходят к «городским», просят подарить что-нибудь на память — зеркальце или гребешок. А тут, глядишь, разгорелась пляска. Девчата дружно поют «Кынув кужель на полицу, сама пиду на вулицу», прихлопывают в ладоши и искренне удивлены, что «городские умеют по–нашему плясать». А городские — рады стараться: такие коленца отламывают, что сельские парубки только ахают и завистливо поводят головой: «Ну и ну!»
Однако не плясать прибыли в село комсомольцы. Вечером из дворов доносятся мужская ругань, бабьи вопли и причитания. Комсомольцы, смеясь и незлобиво отругиваясь, выносят из подпечья, из клуней и погребов самогонные аппараты конструкции здешнего жестянщика. Комсомольцы работают без промашки! Недаром днем в комнезаме и в сельраде побывали…
Закопченные бачки — и «аппаратами» назвать зазорпо. Комсомольцы тут же их разбивают о землю, об стволы дерева. Глухо звенит, ухает сминаемая от ударов жесть. Однако комсомольцев кто-то надоумил, что они зря изводят эту ни в чем не повинную жесть. Вся суть в медных, страшно дефицитных змеевиках! Змеевик — главная часть самогонного аппарата.
Далее операция ограничивается изъятием одних змеевиков. Комсомольцы решают увезти с собой змеевики: для отчетности, что ли («цветмет», «утильсырье» — это более поздние слова). Добрая дюжина медных и латунных змеевиков, замысловато изогнутых, свернутых спиралью, уже лежит у нас в доме — в углу, между порогом и печью. Клубок змей…
Комсомольцы аппетитно уплетают картошку из дымящегося на столе чугуна, закусывают аккуратно нарезанной селедкой и пьют чай из самовара Олэны. Отец, мать и я — угощаемся вместе с комсомольцами. Гости приглашают хозяев чувствовать себя, как дома, все весело смеются. За угощением отец рассказывает комсомольцам всякие смешные истории местного происхождения. Смешная история, например, про дидуся Юхима. Будучи позванным к лавочнику Йоселю наколоть дров, а затем приглашенный к самовару, дидусь потом долго рассказывал, как он «лавочника обдурил: чай весь, как есть, выпил, а сахар в кармане внучатам принес». И снова речь заходит о змеевиках.
А почему именно — медные змеевики? А почему нельзя, скажем, железные?.. Разгорается спор. В нем, конечно же, принимает участие и отец. Свое мнение он подкрепляет тем решительным доводом, что «он выпил этой самогонки больше, чем все, вместе взятые комсомольцы, выпили воды». Отец настаивает на том, что если змеевик не медный — «вкус самогона не тот». Комсомольцы выдвигают свои встречные теории.
Но вот входит учитель Марчук. Как всегда, пиджак внакидку, темная сатиновая косоворотка с белыми пуговками заправлена в брюки, а брюки — в крепкие юхтовые сапоги. В жестких щеточках–усиках под верхней губой — усмешка. Комсомольцы, хотя и городские, с большей уважительностью относятся к Марчуку. И это, я вижу, по душе родителям моим. На то он учитель и партиец! Марчук носком сапога подгребает от порога в угол змеиный клубок. Послушав спор, он со спокойной уверенностью учителя объясняет — почему именно змеевики должны быть медными. Он говорит об особенностях нагрева и охлаждения меди, приводит зачем-то в пример росу, говорит совершенно непонятные мне слова вроде «конденсация», «калории», «молекула». Воображению моему слова эти ничего не говорят, и в душе им места не находится.
Отец тоже слушает учителя, не спорит.
«Физика!» —подмигивает он комсомольцам. И рассказывает анекдот. Вез мужик профессора в распутицу; лошадка пристала, поскользнулась и брякнулась в грязь. Разъезжаются в грязи ноги, никак не встанет одер. Профессор говорит мужику, что нужен домкрат, рычаг первого и второго рода, и в общем целый курс механики преподал мужику.
Кончил профессор, мужик и говорит ему: «А теперыча, ученый барин, — ежли ты все уже сказал про свою физику–мизику, слушай мою науку. Она покороче: берись за хвост — да и поднимем».