Над Черемошем
Шрифт:
Когда Василь Букачук увидел на берегу, как вода вымывает из золотистых волос Палийчука песок и кровь, он опустился на колени и заплакал.
— Браток, не плачь, — просил его Иван Микитей, не замечая, что слезы стекают и с его щек.
— Не буду, браток, — тихо пообещал Василь. — Так-то, Иван, думали слать Мариечке радостную телеграмму, а придется посылать всей делегации печальную весть. Заплачет, заголосит Сенчук по своем друге.
И Василь, поднявшись, сперва пошел, а потом побежал в лес.
Не скоро им удалось отыскать на
— Товарищ Марко Лычук, у меня к вам просьба.
— Говори, Василь…
— Рекомендуйте меня.
— Как рекомендовать?
— Чтобы меня приняли в комсомол. Хочу работать как можно лучше, и рубить, и сплавлять, и растить лес. Хочу, чтобы не было в наших горах нечисти.
— Что же, дам рекомендацию.
— И мне дадите? — спросил Иван Микитей, подходя поближе.
— И тебе дам. Еще есть какая-нибудь просьба, Василь?
— Есть. Можно мне стать на комсомольскую вахту, хотя я еще и не написал заявление? Думаю дать больше леса угольному Донбассу.
Село осталось позади, а с ним осталась позади и вся выдержка Ганны. Теперь легкий ветерок раскачивал женщину, словно буря. Она не шла, а спотыкалась; голова клонилась на грудь, в глазах темнело, лицо бороздили глубокие складки, поглощая нежность румянца.
— Илько, надежда моя! — стонало все тело.
Не много было у нее омытых слезами слов, но каждое из них било прямо в сердце, и оно в страшном напряжении рвалось из тесной груди, разбивая клетку, в которой родился первый, радостный и затихнет последний, тревожный перестук.
Из-за пригорка осторожно выезжает машина. Женщина не подымает руки, но грузовик сам останавливается. На обочины дороги соскакивают четыре гуцула и застывают в строгом карауле.
Ганна молча проходит мимо них. Платье ее зацепилось за опущенный борт. Женщина, разрывая одежду, сделала еще шаг и увидела в гробу своего Илька.
Вдова схватилась сомкнутыми руками за сердце, а оно так раздирает грудь, что кажется, бьется уже прямо под сплетенными пальцами…
На погосте от земли даже весной веет осенней грустью, и нет в кладбищенских деревьях веселой придорожной звонкости, точно не ветром омыты они, а медной печалью похоронного звона и брызгами причитаний.
Дорога, изогнувшись, круто поднимается на кладбище, словно в знак того, что даже после смерти отголосок человеческой жизни взлетает ввысь. Может быть, именно поэтому на похороны собирается всегда больше народу, чем в день рождения.
Все село провожало в последний путь Илька Палийчука. Односельчане шепотом поминали добрыми словами последние годы жизни гуцула, и только старухи возвращались к тем давним временам, когда на чужом колючем поле, под чужой копной, у Марии Палийчук родился первый сын. Воспоминания перемешивались, как сметанные ветром лепестки яблоневого цвета, принося из прошлого дороги, исхоженные гуцулом, освещая его труд и сердечную щедрость.
Смерть
И плачет Ганна, и молча стареет на глазах односельчан, охваченных болью сочувствия. Пасть бы сейчас на землю, забиться на ней, как в детстве на материнской груди. Но она сама уже мать, и не горем надлежит ей утешать своего ребенка… Потому она и оставила маленького Василька с бабушкой в осиротевшей хате… И в голове ее нижутся, нижутся скорбные думы то о муже, то о сыне, пока не обрывает их вновь стон надгробного плача.
— Братец мой, правда моя дорогая! — надрывается голос самой старшей из сестер Палийчука. — Откуда тебя встречать и где тебя привечать? С пахарями ты придешь или с косарями? С поля ты придешь или с моря, с ровной равнины или с крутой вершины? И когда для тебя столы накрывать? И когда тебя в гости поджидать? То ли студеной зимою, то ли ранней весною, то ли в троицын день? Как зимою-то снега заметают, а по весне водой заливает, а на троицын день стежки-дорожки зарастают, а сады расцветают… Стежечки — камышом, дорожечки — спорышом, а вишневые садочки — беленькими цветами…
Земля уходит из-под ног, чьи-то руки подхватывают вдову, или это они подхватывают землю, чтобы она снова всплыла, как из-под воды?
Первые комья, перемешанные со слезами, глухо упали на крышку гроба. Земля раньше времени налегла на гуцула всей своей тяжестью. И вдруг горестный детский голосок потряс всех собравшихся на кладбище, забился в каждом сердце:
— Я не хочу, чтобы засыпали землей! Отдайте мне его…
— Ох, наверное, бабка пустила ребенка попрощаться с отцом…
— Василько! — Ганна подхватывает сына, прижимает его к груди отяжелевшими руками.
Он прильнул к матери, потом поднял искаженное плачем личико.
— Мамочка, родная, окажи, чтоб не засыпали землей!
— Я скажу, дитятко.
Она повернула обратно, и все расступились, давая дорогу матери с сыном.
А вокруг уж поднимались, звенели не скорбные, а гневные слова:
— Мы не хотим, чтобы наших людей засыпали землей. Горячей смолой зальем змеиные норы, чтоб не нависали над нами черные тени. Не спасут их ни океаны, ни Америка…
И эти слова останавливают Ганну. Она оборачивается к людям, слыша их гнев, печаль и любовь.
— Мамочка, ты уже сказала?
— Сказала, Василько.
— А почему же я не слышал?
— Ты еще маленький… Расти, сынок…
Вечер грустно хмурился, когда с кладбища расходились опечаленные люди. Возле плотины членов правления словами и жилистой рукой останавливал дед Шкурумеляк.
— Беда пришла, детушки. Не одна Ганна осиротела. Попрощались и мы с Ильком… А как он нас любил! И на меня, старика, не сердился за мои капризы: знал — старый, что малый… Схоронили человека, а электростанцию его не схоронить. Его глаза закрылись, а вот свет их и до сих пор все село озаряет…