Над Курской дугой
Шрифт:
Но вот я заметил подошедшего к самолету Карнаухова, и гнев так заклокотал во мне, что сразу вывел из состояния покоя. В такие моменты человек беспощаден и не знает жалости! А Чернышев? Могучий Емельян в своей ярости был просто страшен. Небольшие черные глаза стали красными, расширились, на лице виднелись вздувшиеся жилы.
Ведь еще в дневном бою мы чувствовали дыхание друг друга, все прошлое нас роднило — и вот на тебе: трус! На Карнаухова мы сейчас смотрели как на врага.
— Трибунал будет судить подлеца!.. Мало того, что сам сбежал, — звено увел с собой..
Хотелось
— Еще неизвестно, кого судить будут. Вы напали на своих дальних бомбардировщиков.
Эти слова не просто ошеломили меня, они испугали той неожиданностью, от которой люди становятся порой заиками. На мгновение я представил, что он прав. Что тогда? Ведь перед атакой я колебался. Что-то страшное, непоправимое надвинулось на меня. Ничего не может быть хуже, унизительнее и преступнее наших настойчивых и расчетливых действий по уничтожению своих самолетов. Ошибка?..
В глазах встала вся армада бомбардировщиков, до мельчайших подробностей припомнился ход боя. Вспомнил Ереван, наши ДБ-3. Они похожи на немецких «хейнкелей». А опознавательные знаки? Ни теперь, ни тогда я не видел их. Да и в большинстве своем при атаках на знаки не обращаешь внимания. Противника определяешь по контурам и воздушной походке. А потом бомбардировщики, как только вывалили бомбы, поспешно начали разворачиваться назад, а не пошли на нашу территорию. Все подтверждало: ошибки не могло быть! Страх начал проходить. Ко мне возвратилась уверенность.
— Почему по радио ничего не передал? — спросил Карнаухова.
— Передатчик отказал.
— Почему тогда, раз признал наших, не сделал никакой попытки предупредить об этом эволюциями самолета, а полез кверху и тут же ушел домой?
— Я боялся, чтобы мои ведомые не стали вам помогать, поэтому и увел их.
Как он логичен в суждениях. Что это — умелая маскировка трусости или глубочайшее заблуждение? Но Чернышев без всяких колебаний упорно и гневно обвинял Карнаухова в трусости, не стесняясь в выражениях.
Только тут я заметил на висках Емельяна пепельные следы седины. А ведь ему всего двадцать один год.
Как дорого достается победа в тяжелом бою!
После разбора вылета, когда ни у кого не осталось сомнения, что мы вели бой с фашистскими самолетами, Карнаухов, расстроенный и подавленный, долго сокрушался и мучился, переживая допущенную ошибку. Но никто не выразил ему ни жалости, ни сочувствия. Мне казалось, что он притворяется, и потому резко и беспощадно продолжал изобличать его:
— А все-таки ты — трус. И трус не только потому, что сбежал из боя, а и в своей ошибке. Узнав, что бьем наших, лучше ничего не придумал, как уйти. Пусть, мол, они и отвечают, а моя хата с краю.
— Я не трус, — страдальчески лепетал Карнаухов. — Если бы знал, что это немцы, я так не поступил бы. Поосторожничал…
За день провели два крупных боя — и какая разница в поведении Карнаухова! В первом бою он сбил двух «юнкерсов», а тут сбежал. Карнаухов тщеславен и потому, быть может, излишне осторожен. Обычно такие люди любят делать все напоказ.
Между тем бой с «хейнкелями» был прост, но исключительно опасен.
Расчетом и хитростью в нем нельзя было добиться победы. Требовалось сознательно идти на риск, ставя себя под губительный огонь сотен пулеметов и пушек.
Карнаухов не пошел на риск. У него, возможно, не хватило душевных сил, а может, действительно принял вражеские самолеты за наши. Но и в том и в другом случае проявил ненужную осторожность, и эта осторожность воспринималась нами как подлость.
Осторожность — признак мужества — гласит ходячее определение. Так ли это? Не прячется ли за этим плохое знание своего дела, недоученность, которые порождают неуверенность в бою? В обыденной жизни такие пороки отдельных людей незаметно выправляет коллектив, товарищи, семья, но, когда требуется немедленное решение, такой порок порождает колебание, а в бою — трусость.
На аэродром опустилась ночь. Заглушив дневные волнения, она принесла тишину и желанный покой. И даже только что закончившийся тяжелый бой с «хейнкелями» отодвинулся куда-то далеко-далеко, стал историей. В донесениях о нем сказано, что такого-то числа, во столько-то часов четверка Як-7Б провела воздушный бой с «Хейнкелями-111». В результате сбито столько-то самолетов противника, потерь с нашей стороны нет.
Читатель пробежит такое сообщение и никакого представления не составит ни о людях, ни о враге и тем паче о накале воздушной схватки. У летчиков же этот бой навсегда останется в памяти. Подобно рубцу от зажившей глубокой раны, его не сотрет ни время, ни новые события. Ты гордишься не только самой победой, но и трудностями, с какими она досталась. Может быть, поэтому фронтовая дружба — самая крепкая, самая незабываемая…
Итак, боевой день отгремел. Все волнения позади. Мы дружной гурьбой вваливаемся в столовую. Все говорливы, веселы. Ужин на фронте — лучшее время. Каждый чувствует себя здесь словно на празднике. Только Карнаухов угрюм и подавлен.
В разгар ужина вдруг разнеслась печальная весть о Худякове.
— Он богу душу отдает, если уж не отдал, — сообщил Сачков.
Николаю Васильевичу стало плохо от меда. Сначала все отшучивался, но потом упал, потерял сознание. Прибыл врач, и Худякова немедленно отвезли в санитарную часть.
После ужина мы с Мишей пошли к пострадавшему. В обыкновенной крестьянской избе, где размещался лазарет, при тусклом свете керосиновой лампы застали за чаепитием больных, одетых в госпитальные халаты. На наш вопрос, где находится летчик Худяков, один из них встал и серьезно спросил:
— Вы, товарищи военные, не медом ли объелись? Только по голосу и насмешливо-лукавым глазам узнали Николая Васильевича.
— Странно, неужели так меня перевернуло? — удивился он, словно с ним ничего не случилось. — Я чувствую себя прекрасно. — И Николай весело подмигнул: — Садитесь, выпьем чайку…