Над Неманом
Шрифт:
— А потому, — в свою очередь вспыхнул Витольд, — что он — неженка, сибарит, эгоист, не заботящийся ни о чем, кроме своих удобств, не видящий ничего дальше своего носа, который он задирает под облака потому, что у него есть средства, тетка-графиня и двоюродный брат, набивший себе карманы бог весть какими способами, — вероятно, путем неправды и притеснения ближних… Расшаркиваться перед такими людьми!.. Да знаешь ли ты, как мне больно было… О! Как больно, что ты заискиваешь перед ним и кажешься в его присутствии таким покорным,
Ему действительно было больно. Он провел по лбу дрожащей рукой, но в Бенедикте чувство удивления подавило все другие чувства, даже гнев.
— Скажите, пожалуйста, какой судья явился! — глухо сказал он. — Тебе еще пора не настала…
— Настала, отец, — порывисто перебил юноша, — всегда пора и знать и говорить правду. Я молод, но именно поэтому-то и чувствую, что имею право судить тех, жизнь и способ мышления которых находятся в полнейшем противоречии со всеми идеалами молодого, лучшего, моего мира!
О высоких идеалах, лучшем мире и тому подобном Бенедикт так давно не думал, не говорил и не слыхал, что и теперь слова эти проскользнули мимо его ушей и не произвели на него никакого впечатления. Его безмерно удивляло и огорчало то, что его сын сказал о Дажецком и о нем самом. Шурина он привык любить и уважать, не допытываясь, за что его можно любить и уважать. Он был действительно благодарен Дажецкому за денежную услугу; наконец, его внешность, манеры, связи, даже самый способ говорить — все это импонировало, хотя и бессознательно, пану Бенедикту.
— Ты ставишь мне в упрек, — сказал он, — что я был любезен с человеком, который составил счастье моей сестры и оказал мне самому важную услугу?
— Не любезен, отец, — тихо поправил Витольд, — ты просто заискивал перед ним, унижался…
— Глупец! — проронил Бенедикт, хотя по глазам его видно было, что он смутился. — Да знаешь ли ты, что такое жизнь и ее потребности? Конечно, я, может быть, обхожусь с Дажецким немного… немного иначе, чем с другими, но ведь он едва ли не всю нашу судьбу держит в своих руках… Наконец, я его искренно уважаю…
— За что? — быстро спросил Витольд, глядя отцу прямо в лицо.
Пан Бенедикт не задавал себе никогда такого вопроса и потому весьма естественно смутился.
— Как это за что? Как за что? Да хотя бы за то, что он хороший муж, отец, хорошо ведет свои дела!
— А ты уверен, что это так? А зимние сады, путешествия, сношение с «капиталистом» и «колебания бюджета»?
Последние слова юноша произнес голосом, так похожим на голос пана Дажецкого, что Бенедикт отвернулся в сторону, чтобы скрыть невольную улыбку. Но он вскоре оправился и строго заметил: — Глупец! Что ты понимаешь в этом? Почему ты не занимал, по крайней мере, своих кузин? Они то уж ни в каком случае не совершили тех грехов, за которые ты считал бы вправе казнить смертью.
— Да они сами по себе — грех против здравого разума и развития женщины! — с новой вспышкой заговорил Витольд. — Они просто тепличные растения, не пригодные ни для какого дела. То, что эта старая жердь болтала о культуре, просто ложь и клевета на культуру. Дочки его — не культурные женщины, а светские сороки, и в их птичьих головках не сыщешь двух порядочных мыслей, хотя они и непрочь подчас поболтать о литературе и музыке.
— Витольд! — закричал Корчинский, — не смей так позорить родных!
Но юноша не слыхал восклицания отца.
— Сестра моя находится на той же дороге, — запальчиво говорил он, весь красный от волнения. — Давно уже я хотел поговорить о ней с тобой, да колебался, — не смел… Все равно, теперь скажу: это моя обязанность и мое право. Я — ее брат, и мы выросли вместе. Вы ее превращаете в куклу, такую же точно бесполезность, как…
— Витольд!
— Да, отец, да! Такую куклу, которая еле от земли поднялась, а уже мечтает о туфельках да статуях! Туфельки и статуи — вот чувства и мысли, почва, на которой возрастает будущая женщина и гражданка…
— Витольд!
— Это так, отец! Вы губите Леоню, и это меня заставляет страдать, потому что от природы она не зла, не глупа, но нелепое воспитание и еще более нелепые примеры сделают ее если не злой, то сорокой, гусыней, попугаем…
— Витольд! Молчать!
На этот раз восклицание пана Бенедикта было настолько грозно, что юноша замолчал.
— Молчать! Молчать, безмозглый дурак! — все неистовее повторял Корчинский.
Долго он не мог ничего больше вымолвить, но, наконец, глухо проговорил:
— Ты просто злой, зазнавшийся мальчишка, который никого не любит и ничего не уважает. Да, да, ты никого не любишь и всех осуждаешь: близких, родных, сестру, даже отца… отца, который, однако, тебя… Ну, что ж делать? Пусть так будет.
И, быстро повернувшись, он поспешно вышел из гостиной.
Витольд стоял как вкопанный, бледный, с закушенной губой и горящими глазами. Два необузданных характера, две беспокойные души столкнулись между собой. Они были похожи друг на друга, и это-то сходство и было главной причиной бурного столкновения, подготовлявшегося, впрочем, уже давно.
Уже несколько недель, почти с первого дня приезда, сын замечал в отце и в отцовском доме множество особенностей, которые прежде не обращали на себя, его внимания, а теперь кололи глаза, ранили сердце и душу; отец в свою очередь видел со стороны сына какое-то отчуждение, холодность… Теперь в сердце бедного мальчика чувство горькой, несправедливой обиды боролось с горячей любовью и жалостью. Он очень хорошо видел крупные слезы в глазах отца. Однако верх взяла обида.
— Молчать! — прошептал он сквозь стиснутые зубы. — Хорошо. О! Конечно, я буду молчать и уж, конечно, не стану напрашиваться на подобные оскорбления.