Надпись на сердце
Шрифт:
Любо-дорого смотреть было, как счастливые обладатели чудесных салазок слетали с широкой крутизны, как катились по равнине. Вот уж все другие санки остались позади, остановились, а эти, словно инеем серебренные, катятся все дальше и дальше...
Таких салазок мелькало на горе несколько. Я обрадовался, решив, что их выпускает какое-нибудь местное предприятие. Но в результате беседы с ребятишками выяснил, что салазки эти дарит им дедушка Глыбыч.
— Он санник известный, — солидно, по-взрослому молвил краснолицый карапуз. — Как пойду в первый класс, так мне дедушка тоже такие санишки сработает.
Я пришел к санному мастеру в закатные часы. Солнце красное,
Среди груд свежеструганых дощечек желто-седая борода дедушки Глыбыча выглядела охапкой стружек. Массивный, как глыба (поэтому, вероятно, и переделали костромичи Глебыча в Глыбыча), он сидел на маленькой низенькой табуретке, и, казалось, стоит ему встать на ноги — голова воткнется в потолок. Лицо деда представляло собой на первый взгляд беспорядочное нагромождение бугров, холмов, рвов, впадин, кустарников — будто его создали с помощью взрыва. Из ушей, словно струйки пара, вились седые пряди. Когда дед узнал причину моего прихода, то он улыбнулся, все бугры и рвы пришли в движение, стали на свои места: передо мною появилось мудрое жизнерадостное лицо с обаятельной улыбкой.
— Если услышишь разговоры про то, что наша семья салазочники потомственные — чепуховина это. Отец мой рабочий был. Мать тоже на фабрике сохла. Салазками, уважаемый, я на старости лет балуюсь оттого, что меня самого на чуночках-санках самодельных в детстве возили на фабрику да с фабрики обратно домой. Маленький был, малолетка, а уже рабочий класс. Утром еще спишь, еще с вечера кусок хлеба во рту, а тебя на чуночки усаживают. Возили меня родители на фабрику, чтоб, значит, поспал лишку да не отстал по дороге... Так вот всей семьей и выходили на работу. Темень, только топот ног да скрип полозьев — рабочих своих родители везут. А обратно отец с матерью сами едва ноги волочат да салазки за собой тащат — двенадцать часов для дитё все одно — что год: ноги, как стружки, штопором завиваются... Только для этой надобности салазки и держали в доме. Нас этими салазками-чуночками пугали, как домовым, как бабой-ягой. Провинишься случаем, отец вздохнет: «А ну, садись на чунки!» Дескать, на фабрику поедешь. Тут уж плачем изойдешь, до крови лоб прошибешь — прощения вымаливаешь. Потому, казалось, нет ничего на свете страшнее фабрики да салазок, которые тебя туда везут... Вот, уважаемый, и решил я, когда еще в парнях ходил, такие санки изобрести, чтобы не горе, а радость в них жила. Не знаю, конечно, куда бы я попал в жизни, но началась революция. Тогда было не до радостных санок — я сани для партизан работал. А теперь вот мечта моя сбылась — ушел я на пенсию, столярничаю помаленьку. Заказал себе: сто салазочных полозков изготовлю. На полста санок, значит. Хватит пока. Если же понравятся, пусть их артели производят дальше. А я новую линию буду придумывать — еще радостнее...
Вернулся я в гостиницу за полночь и принялся записывать по памяти рассказ Глыбыча о старом житье-бытье.
Утро зимой темное, как ночь. Легкие снежинки, словно мошкара зимняя, вокруг фонарей хороводы водят. Открыл форточку, чтобы дым табачный вынесло, слышу — по улице полозья скрипят. Прямо по мостовой шагают рабочие на заводы и фабрики. И на санках своих детишек везут. В детсады, в ясли, а кого и в школу, если по пути. Ребята смеются, ухитряются на ходу в снежки переброситься. А вот и санки работы Глыбыча мелькнули серебром в свете фонарей.
— Пусть ребятня наша салазки так игрушкой и считает, — сказал мне на прощание Глыбыч. — Им про печальные чуночки знать не нужно. Пусть думают, что санки извечно вещь радостная...
ПОЖИЛОЙ ЮНОША
В тихом яблочном городе Горбатове, что стоит на высоком правом берегу Оки, я стал очевидцем примечательной картины.
От автобусной станции вдоль улицы быстро шагали двое — молодой человек лет двадцати в костюме спортивного покроя, в шляпе из морской травы и сторож местной автобазы, коренастый дядя лет пятидесяти.
Сторож частенько подрабатывал возле автобусной станции — носил вещи приезжим. Так было и на этот раз: он сгибался в три погибели под грузом целой грозди разнокалиберных чемоданов.
Молодой человек томно поводил очами вокруг себя и старался не отставать от бодро шагающего носильщика.
Время от времени приезжий капризно покрикивал:
— Не бегите так, милейший. Я за вами не поспеваю! Вы, извините меня, просто какой-то пятижильный!
Сторож с трудом поворачивал голову назад, чтобы краем глаза увидеть хозяина чемоданов, и удивленно усмехался.
Потом поводил плечами, дабы чемоданы улеглись на спине плотнее, и начинал шагать еще быстрее.
Наконец юноша не выдержал и остановился в тени дуба — перевести дух.
Сторож, не снимая поклажи, вернулся назад и спросил:
— У вас, часом, не сердечная болезнь? Или, может, с легкими не лады?
— С чего вы взяли? — удивился молодой человек, отирая пот со лба носовым платком фантастической расцветки. — Я классически здоров.
— Ну, раз такое дело, — сторож скинул наземь все чемоданы, — торсами их и тащите... Вы помоложе будете, вам и вещи в руки.
И он решительно направился к автобусной станции.
— Провинция! — процедил презрительно юноша.
Эта сценка напомнила мне любопытное зрелище, которое я наблюдал на одном большом столичном стадионе.
Зал, где занималась специальная группа пожилого возраста — от сорока пяти лет и выше, — был оснащен всеми новейшими изобретениями для выработки здоровья. На снарядах и различных приспособлениях можно было сфабриковать любой бицепс, наладить работу брюшного пресса или согнать любое количество жира-паразита.
Руководство стадиона очень гордилось тем, что у них охвачены спортом и пожилые люди: обычно спортобщества обращают внимание только на молодежь, думая лишь о рекордах и забывая об основном — пропаганде спорта.
Пожилые спортсмены с завидной легкостью совершали подскоки на месте, прыжки через «коня» и даже упражнения на перекладине. Только одному из них явно не везло. То он срывался со шведской стенки и шлепался на мат. То он не успевал вовремя уклониться от висящей на ремне тренировочной боксерской груши, и она сбивала его с ног. То он, резко наклонившись, не мог разогнуться без посторонней помощи.
— Новичок, — извиняющимся тоном пояснил сопровождавший нас инструктор. — Вторую неделю всего у нас. Взяли по специальному решению.
И только тут я заметил, что «новичку» не больше двадцати пяти лет. Это был молодой человек, почти юноша.
— Врачи прописали ему занятия спортом, но по физическому развитию ни в одну группу своих сверстников он не подошел: не оказалось специальной группы стиляг. Единственно, что ему более или менее подошло, — это группа пожилых. Но, видно, у парня организм железный — я бы от его образа существования, от ничегонеделанья да иждивенческой жизни умер бы. От скуки. Или — от стыда.