Наедине с осенью (сборник)
Шрифт:
Все слушали. Печальный голос Луговского, казалось, один остался в неоглядной приморской темноте и томился, не в силах рассказать о горечи любви, обреченной на вечную муку…
Когда Луговской замолк, матросы встали, поблагодарили его, и один из них довольно громко сказал своим товарищам:
– Какой человек удивительный. Кто же это может быть?
– Похоже, певец, – ответил из темноты неуверенный голос.
– Никакой не певец, а поэт, – возразил ему спокойный хрипловатый голос. – Я на них, на поэтов, всю жизнь удивляюсь. Так иной раз берет за сердце, что всю ночь не уснешь.
– Спасибо, товарищ, –
– Это вам спасибо, – ответил хрипловатый голос. – Я ведь не ошибся. Я чувствую!
Мы возвратились в город на пустом катере. Шипела под винтом вода. На рейде заунывно гудел бакен – с моря подходила волна. Потом мы долго бродили по Севастополю, зашли на вокзал и пили вино в полутемном вокзальном ресторане. На перроне шумел молодой листвой старый-престарый, давно нам всем знакомый и любимый тополь. Луговской рассказывал мне о белых радугах над снежными лавинами. Он видел их, когда жил совершенно один в маленькой гостинице у подножья Монблана.
Весь мир, со всеми его чудесами, с его величием, красотой, событиями, его борьбой, скорбью, с его замечательными стихами и цветением всегда небывалых весен, с его любовью и благоуханием девичества, – весь мир носил в себе этот неисчерпаемый, милый, душевный человек, простой, свободный, украшавший собою жизнь людей и ненавидевший ложную мудрость и злобу.
Недаром свою речь на Первом съезде писателей он закончил пушкинским призывом:
Ты, солнце святое, гори! Как эта лампада бледнеет Пред ясным восходом зари, Так ложная мудрость мерцает и тлеет Пред солнцем бессмертным ума. Да здравствует солнце, да скроется тьма!Таруса, февраль 1958
Лавровый венок
На улицах Афин не было тени. Над городом стоял отвесный беломраморный зной.
В скверах цвели ползучие странные цветы без листьев. На их стеблях торчали темно-зеленые мягкие отростки, похожие на хвою. Стоило сжать пальцами такую веточку – и она тотчас лопалась и выпускала мутный холодноватый сок.
Движение сока в этом растении было, видимо, таким сильным, что на веточках выступал мелкий холодный пот. Было непонятным, почему сок остается холодным, тогда как его отделяет от испепеляющего солнца Эллады только тончайшая зеленая пленка.
Мы лениво рассуждали об этом, сидя в тени под стенами афинского музея и чувствуя всю непрочность этой тени. Она была наполнена нестерпимыми отблесками всего, что находилось рядом под солнцем, но больше всего – бегущим блеском ветровых стекол автомобилей и автокаров.
Ослепительно белый полицейский медленно прошел мимо нас и вполголоса, как заговорщик, попросил значок с видом Кремлевской башни. Он осторожно расстегнул свой китель, приколол значок к подкладке, подмигнул на офицера, стоявшего у киоска с газетами, и, козырнув, ушел. Но офицер не обратил на это никакого внимания.
Мы пришли осмотреть музей, – в нем были собраны недавно поднятые со дна моря у берегов Греции древние скульптуры. Но мы боялись войти в музей, чтобы не задохнуться. Мы медлили. Страшно было подумать о том, что происходит там внутри, если снаружи воздух как бы перегретый в калильных печах!
Продавец оранжада, поразительно вкусной и ледяной воды, обладавшей коварным свойством – после каждого нового стакана вдесятеро усиливать жажду, сжалился над нами и сказал, что мы боимся совершенно зря – музей построен из мрамора, а мрамор, как известно, долго и хорошо держит прохладу.
Продавец оранжада оказался прав. Мы вспомнили, что большинство южных знойных городов выстроено из прохладного мрамора – и Неаполь, и Афины, и Палермо, и Валетта на острове Мальта. И тут мы вспомнили, что и у нас в Пушкинском музее на Волхонке в Москве бывает прохладно от обилия мрамора даже в те жаркие летние дни, когда грозы ходят над городом с ливнями и дымом.
Мы вспомнили здесь, в Афинах, об этом нашем музее и о создателе его – знаменитом и скромнейшем нашем ученом-искусствоведе Иване Цветаеве, уроженце Шуйского уезда, Владимирской губернии.
Этот бывший сельский мальчик отдал весь жар своей души великому искусству наших праотцев – римлян и эллинов. Увидев красоту мраморных форм и синеву морских теней на барельефах Акрополя, он не мог спокойно жить, не поделившись со своим народом тем высоким озарением, какое ему давало древнее искусство.
С необыкновенным, поистине титаническим упорством он создал в тогдашней купеческой Москве превосходный музей, где были собраны образцы мировых шедевров. Он положил на это всю свою жизнь. Постройка музея требовала огромных денег. Их пришлось добывать с великим трудом, просто выколачивать их из московских купцов и купчих, пуская в ход все красноречие и даже лукавство.
Цветаев был тем бессребреником ученым и художником, каких во все времена рождала и любила Россия.
Но кроме музея, где висит сейчас мемориальная доска с именем Цветаева, он подарил стране еще один живой и драгоценный подарок – свою талантливую дочь, поэтессу Марину.
Блестящая поэзия Марины Цветаевой живет и будет жить во славу своей страны. Жизнь Цветаевой была тревожной и тяжкой. Судьба обошлась с поэтессой беспощадно.
Стихи тютчевской глубины и силы, живой и весомый, как полновесное зерно, русский язык, головокружение у встречных людей от душевной цветаевской прелести, дочерняя любовь к России, по которой Марина «заплачет и в раю», сплошная вереница горестей и несчастий, которую все время захлестывает вереница блестящих стихов, – вот главное в жизни Марины Цветаевой.
С поэзией Марины соседствует, а порой и побеждает ее точная, тонкая, свободная, а порой и тяжелая от обилия, как роса на любимой Марининой бузине, проза.
Каждое слово Марины Цветаевой принадлежит России, русскому народу и его будущим поколениям. Остро, всем своим существом Марина знала глубокое и ясное содержание народного русского гения. Она была выразительницей внутренней красоты русской женщины, но не рафинированной интеллигентки, а крестьянки, простой женщины, простолюдинки. Недаром покойный Всеволод Иванов, писатель могучей силы, считал Цветаеву наиболее близкой по самому своему поэтическому существу к Некрасову. Марина сама была воплощением той «женщины русских селений», что «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет».