Нам нужно поговорить о Кевине
Шрифт:
К 23.00 я начала давать клятвы.
Я залпом выпила бокал совиньон блан. На вкус оно показалось мне огуречным рассолом. Это было вино, выпитое без тебя. Мусака, вся эта пересушенная, невкусная масса, была едой без тебя. Наш лофт, полный международных трофеев в виде корзин и резных украшений, стал похож на безвкусный и захламленный магазин заграничных товаров; это был наш дом без тебя. Я никогда прежде не замечала в предметах такой инертности, такого воинственного нежелания что-то собой компенсировать. Оставшиеся после тебя вещи словно насмехались надо мной: безвольно висящая на крючке скакалка; грязные носки – застывшие, карикатурно сдувшиеся очертания твоих ног сорок пятого размера.
Ох, Франклин, ну конечно же я знала,
И все равно я кусала себе локти, потому что прошлой ночью мы с тобой занимались любовью, а вечером перед тем я снова рассеянно поставила маточный колпачок. Что мне делать с твоей скакалкой и с твоими грязными носками? Ведь есть лишь одно напоминание о мужчине, которое стоит сохранить – такое, что будет рисовать открытки ко Дню святого Валентина и учиться правильно писать слово «Миссисипи». Никакой отпрыск не смог бы заменить мне тебя. Но если бы мне когда-нибудь пришлось скучать по тебе, тосковать по тебе вечно, я бы хотела иметь кого-то, кто тосковал бы вместе со мной, пусть бы он знал тебя лишь как глубокую трещину в своей жизни, так же как ты был глубокой трещиной в моей.
Когда телефон снова зазвонил почти в полночь, я помедлила. Было уже достаточно поздно, чтобы это оказался вынужденный эмиссар из больницы или из полиции. Я дождалась, когда он зазвонит во второй раз, держа руку на трубке и согревая пластик, словно волшебный фонарь, который, может быть, исполнит одно последнее желание. Мать рассказывала, что в 1945-м оставила конверт на столе на долгие часы, в течение которых снова и снова заваривала себе черный терпкий чай, который каждый раз остывал в чашке. Она была уже беременна мной – результат его последнего отпуска дома – и часто ходила в туалет, закрывая дверь и не включая свет, словно прячась. Она сбивчиво описала мне почти гладиаторский день: как она смотрела на врага, который был больше и безжалостнее ее, и знала, что проиграет.
Голос у тебя был очень усталый и такой бестелесный, что на какой-то ужасный миг я приняла его за голос моей матери. Ты попросил прощения за то, что заставил меня волноваться. Твой пикап сломался в какой-то глуши. Ты прошел пешком двенадцать миль в поисках телефона.
В долгих разговорах не было смысла, но повесить трубку оказалось пыткой. Когда мы попрощались, глаза мои наполнились слезами от стыда за то, что я говорила «Я люблю тебя» таким тоном, каким это обычно говорится с поцелуем у дверей и который представляет собой пародию на страсть.
Меня пощадили. За тот час, что такси везло тебя на Манхэттен, мне была позволена роскошь
Но я не желала немедленно расслабиться и свалиться в привычное безрассудство, которое делает возможной повседневную жизнь, и без которого мы все безвылазно сидели бы в своих гостиных, как моя мать. По сути, на несколько часов мне была дарована возможность на собственной шкуре ощутить вкус всей послевоенной жизни моей матери и понять, что ей, возможно, не хватает не столько мужества, сколько необходимой дозы самообмана. Представителей ее народа массово убивали турки, ее мужа сбили в небе далекие низкорослые и желтолицые люди; поэтому моя мать видит, как хаос грызет порог ее дома, в то время как мы, остальные, живем в искусственно созданном мирке, чья благожелательность – лишь коллективное заблуждение. В 1999 году, когда я навеки попала во вселенную моей матери – в место, где может случиться что угодно, и часто так оно и бывало – я стала гораздо мягче относиться к тому, что мы с Джайлсом всегда считали ее неврозом.
Ты и вправду вернулся домой – на этот раз. Но когда я положила трубку, раздался щелчок, в котором слышался шепот: и все же может настать день, когда ты не вернешься.
Таким образом время, вместо того чтобы тянуться бесконечно медленно, понеслось безумно быстро. Когда ты пришел, ты был таким уставшим, что едва мог говорить. Я позволила тебе пропустить ужин, но не дала тебе спать. Я знаю, что такое пылкое сексуальное желание, и я могу тебя уверить, что это была потребность другого рода. Я хотела создать резервную копию тебя и нас, так же, как вставляла копирку в пишущую машинку. Я хотела быть уверена, что, случись несчастье с кем-нибудь из нас, на свете останется что-то кроме носков. Только в ту ночь я хотела, чтобы ребенок был в каждом углу – как деньги, рассованные по банкам, как спрятанные бутылки водки для слабовольных алкоголиков.
– Я не поставила колпачок, – пробормотала я, когда мы закончили.
Ты пошевелился.
– Это опасно?
– Это очень опасно, – сказала я. И правда, ведь через девять месяцев у нас в доме мог появиться какой угодно незнакомец. С тем же успехом мы могли бы оставить незапертой дверь.
На следующее утро, когда мы одевались, ты спросил:
– Ты ведь не просто забыла, да?
Довольная собой, я отрицательно покачала головой.
– Ты уверена, что хочешь этого?
– Франклин, мы никогда не будем уверены. Мы понятия не имеем, каково это – иметь ребенка. И есть только один способ об этом узнать.
Ты подхватил меня под мышки и поднял вверх; я увидела на твоем лице то же радостное выражение, с которым ты играл в «самолетик» с дочками Брайана.
– Супер!
Я говорила уверенно, но, когда ты поставил меня на землю, я запаниковала. Самоуспокоение имеет свойство восстанавливаться само по себе, и я уже перестала тревожиться, что ты можешь не дожить до конца этой недели. Что я наделала? Когда позже в том же месяце у меня пошли месячные, я сказала тебе, что огорчена. Это была моя первая ложь, и она была бессовестной.
Следующие шесть недель ты старался каждую ночь. Ты любил, когда перед тобой стояла какая-нибудь задача, и делил со мной ложе с тем же энергичным подходом – «хочешь сделать что-то – делай как следует», – с которым сколачивал наши книжные полки. Сама я была не так уж уверена насчет этих добросовестных совокуплений. Мне всегда нравилась фривольность секса, и я любила, чтобы он был бесстыдным и непристойным. Тот факт, что даже армянская апостольская церковь теперь смотрела бы на него с горячим одобрением, сбивал мне весь настрой.